Я стал встречаться с Александром Васильевичем. Он был старше меня лет на пятнадцать и во сто раз опытнее. За его плечами большая партийная работа в Сибири, а до этого — гражданская война, борьба с басмачеством. Одним словом, живой герой близкой истории, духом которой было освещено мое поколение.
По молодости своей я не мог смириться с тем, что героическую биографию красного комиссара гурзуфцы не знают, и стал при удобных случаях рассказывать о ней ребятам нашего механического цеха. Поздняков как-то узнал об этом, при встрече со мной сердито заметил: «Прошлое — хорошо, но не самое существенное. Важно, что делаешь сейчас, сию минуту!»
Поход за винтом — финал героической жизни красного комиссара.
На пути его и команды была яйла. Снег сошел с ее лысых вершин, но в буераках был предательски опасен.
Мокрые насквозь, усталые до изнеможения, партизаны спустились к Чайному домику, за двое суток излазили чуть ли не весь второй эшелон фронта, наконец, нашли самолет: обдирая на руках кожу, слабеньким шведским ключом сняли с оси винт.
Они спешили, не отдыхали. Поздняков шатался от слабости, у него запеклись губы, вместо глаз — провалы. Он шел, наравне со всеми нес тяжелую ношу… Шел до тех пор, пока не упал. Его подняли на руки, а он сопротивлялся и гаснущим голосом приказал: «Несите винт, ни секунды отдыха, умрите — донесите. А я отдохну и доползу, обязательно доползу».
Он не дополз, умер под горой Дмир-Капу. Посланные за ним партизаны принесли оледеневшее тело.
Филипп Филиппович стоял над комиссаровской могилой, запекшимися губами шептал: «Я долечу, кровь из носа, но в Севастополе буду!»
Были в крымских лесах герои, слава о которых шла из отряда в отряд. Александра Васильевича мало кто знал. Он был тих, незаметен, физически крайне слаб, больше других лежал в санитарных землянках.
Прощай, мой земляк-гурзуфец… Останусь жив, непременно буду приходить к пушкинскому кипарису, вспоминать тебя — Человека с большой буквы, с которым судьба счастливо свела меня, молодого коммуниста, в тяжелую годину.
Филипп Филиппович не отходил от самолета, то и дело прошагивал взлетную площадку — вдоль и поперек, слюнявя большой палец, выставлял его вперед, желая определить поточнее, откуда дует ветер.
И вот все готово к взлету. Уложены письма, разведданные и страстные просьбы: не забывать нас.
Филипп Филиппович с взволнованно-бледноватым лицом оглядывается последний раз. Он видит сотни пар доверчивых глаз: уж постарайся, дорогой Филипп Филиппович. Летчик откашливается, хрипло командует:
— От винта!
Мотор вздрагивает. Вот мелькнула лопасть, замерла, обратный полуоборот — круг первый, второй… И над лесом поплыл ровный и обещающий рокот.
Летчик молодцевато рубанул воздух рукой и повел машину на дорожку. Заревел мотор, и самолет прытко тронулся с места, побежал все быстрее и быстрее, поднимая свой хвост.
Я слышал обороты винта, и вдруг сердце мое тревожно сжалось — тяговая сила мотора слабее воздушного потока. Вижу, нутром ощущаю, как на предельных оборотах тужится мотор, но он бессилен против течения воздуха со стороны поляны в ущелье… Машину буквально на глазах засасывает в горный провал, вот колеса уже чиркнули по макушкам старых дубов… Машина рухнула в мглистый провал, раздался треск.
Сердце будто остановилось, а потом застучало до боли в висках. Я рванулся и побежал, не чуя под собой ног. Бежали все — беззвучно, с остановившимися глазами.
Все, конец, от самолета остались одни ошметки: в гармошку хвост, плоскости будто нарочно сложили вместе, впритык. Филипп Филиппович — живой! — растерзанный, в крови, возился у бензобака, стараясь предотвратить пожар.
…Весна спешит к теплу на высоких ходулях. Лес пахнет свежей жимолостью; дрожат, бьются почки, набухая от соков земли, лопаясь на глазах. Капель, капель, как перебор струн контрабаса. В ушах финал Девятой бетховенской симфонии, услышанной мною впервые и случайно на симфоническом концерте в Летнем саду Ялты. Оркестром дирижировал молодой, но уже знаменитый музыкант Натан Рахлин. Это было за пять часов до начала войны.
У Филиппа Филипповича черные круги под синими глазами. Он постарел, ремень на поясе подтянут на последнюю дырочку. Парень сгорает на глазах, уговаривает, чтобы его немедленно отпустили, доказывая, что он перейдет линию фронта и снова прилетит на фанерном самолете среди белого дня.
Думает Северский, думаю я. Как решиться, когда позади такой живой и горестный опыт: попытка за попыткой перейти линию фронта кончались неудачей. Наших связных будто Нептун проглатывал — заживо.
— А я пройду! — со страстью говорит летчик. — Сто и более раз пролетал линию фронта — туда и обратно; сверху хорошо видно, каждая извилинка земли на глазах. Пустите — пройду!
Он таки убедил всех нас, что дойдет, сквозь игольное ушко пройдет, но дойдет.
Ему поверили и проводили в путь-дорогу, трудную, чрезвычайно опасную.
В лесу зашумели ручьи и горные реки. С каждым часом темные полосы — проталины оттаявшей земли — пробирались все выше и выше. Яйла вся потемнела, а потом пошли за ней зеленя.
Высоко в небе пролетали к Севастополю самолеты, иногда ранним утром стремглав проносилась краснозвездная птица, приветствуя нас покачиванием крыльев.
Однажды зарокотал над нами мотор. Желанная вестница из Севастополя была в небе.
— Филипп Филиппович! — орали, бросали шапки, плакали.
Самолет над Тарьеровской поляной, заранее приготовленной нами.
Машина села, уверенно остановилась у опушки леса.
Юноша в легком синем комбинезоне показался из кабины.
— Филипп Филиппович!
Молодой сержант-радист доложил Северскому:
— В наличии две рации, четыре комплекта батарей. Разрешите выходить на связь?
И радиосвязь легла в эфире между нами и Севастополем. И первая партизанская радиограмма гласила, настаивала, умоляла: Филиппу Филипповичу звание Героя Советского Союза!
И оно было присвоено.
Кончилась война, а от синеокого парня ни весточки. Мы искали его повсюду, но ответ был один: убит, убит и убит.
И в послевоенных крымских музеях появилась фотокарточка Филиппа Герасимова, снятая еще в те грустно-тяжелые дни. И говорили посетителям те, кому положено говорить: днем он, Герасимов, летал над немцами на машине, которую можно было сбить пулей малокалиберной винтовки.
Правду говорили.
Убит, убит, убит…
Годы срезаются, как дорожные косяки, — наотмашь. Рубцы на деревьях остались на прежнем месте, только расплылись, свинец остался на прежнем месте, и деревья стареют на корню, начиненные металлом. Идут и идут годы — где был старый лес, звенит молодая поросль, а где дрожали хилые рощицы, скрипят папаши-дубы.
Яйла и та меняет свои залысины, стараясь выглядеть перед курортниками и экскурсантами, бывающими на ней, пококетливее, кое-где обрастая пухленькими сосенками.
И ветер посвистывает песенно, будто слух обрел. Скала Шишко над самой Ялтой, с нее морской простор, как выстрел в горах: ахнешь!
На скале камень-глыба, а на камне том имена высечены — партизанские.
Юркий экскурсовод в узких джинсах ведет группу отдыхающих и на ходу, как автоматную очередь, выпаливает фразу:
— В критический апрель одна тысяча девятьсот сорок второго года к умирающим от голода партизанам прилетел молодой летчик Герой Советского Союза Филипп Филиппович Герасимов. Но потом смерть оборвала путь патриота, но память о нем не померкнет никогда…
И вдруг чей-то решительный и взволнованный голос из группы:
— Как это оборвала?
Десятки голов поворачиваются на голос, осуждающие взгляды: что ты, друг, мол, не понимаешь, что летчик погиб?
— Нет уж, позвольте, в мертвых ходить — не согласен! — Синеокий человек с седеющей шевелюрой шагнул вперед, стал лицом ко всем: — Герасимов Филипп Филиппович. Да, это я прилетал к партизанам на «кукурузнике», это мне присваивали звание Героя!
…На моем письменном столе ожил телефон. Чей-то слишком громкий и слишком взволнованный голос: