— А ну-ка дай я сам пальну в них, — говорит Паша.
— А почему это ты «сам», ведь я тоже «сам», — говорю Паше. — Нет, уж давай я бабахну.
Проспорили мы довольно долго. А тут еще, как назло, показался на улице бригадир по полевым работам дядя Маслеев. Двор наш открытый, все видать с улицы.
— А ну их, воробьев этих, — злиться начал Павел, — нарвемся вот из-за них с самопалом. Пошли обратно за сарай.
Только сказал это Паша, как началось страшное, неожиданное… Солома, в которую мы ставили крышку кадки, горела. Пламя высоко вздувалось вверх, до самой крыши. И на моих глазах пламя охватило крышу сарая, стало расползаться по ней во все стороны. Повалил густой дым. Сразу от пламени желтый, потом он становился черным и к небу уходил голубыми клочьями. Огонь гудит ровно и еле слышно потрескивает. Все воробьи вылетели из гнезд в крыше сарая и носятся, не найдя себе места. Слетели разом и воробьи с березы.
— Бежать надо! — тянет меня Паша со двора.
— Куда? зачем? — недоуменно спрашиваю.
— Убьют нас на месте, — трясется Паша, — айда скорее отсюда.
— За что убьют?
— Ты что — не понимаешь? — набрасывается на меня Павел. — Ведь мы подожгли, ты поджег…
У меня сразу опускается сердце, к горлу подступают комья, подкашиваются ноги. В глазах наливаются слезы, — вот-вот зареву от страха.
— Пакля, дурак, пакля! — в самое ухо кричит мне Павел. — Как ты выстрелил, пакля на солому — и загорелось.
Верно же: сколько раз я сам видел, как после выстрела из самопала, отлетев шагов на пять, дымит эта пакля, горит.
Вдруг где-то на задах раздается протяжный крик:
— По-о-ожа-а-а-р!
Павел хватает меня крепко за руку и тянет на улицу.
— Спасайся, пока цел!
Выбежав на улицу, мы оглянулись по сторонам и кинулись к заброшенной избе Евлахова, что стоит наискосок от нашей.
— Спрячемся здесь, сюда никто не зайдет, — говорит Паша.
— Надо бы сказать нашим, — чуть не плачу я, — они же все спят в избе.
— Сиди, не рыпайся! — держит меня Павел.
Спрятавшись в заброшенной избушке Евлахова, мы робко глядим в заколоченные досками окна. Доски невплотную друг к другу, так что хорошо нам видать улицу и наш дом.
По улице забегали люди. Все бегут к нашему дому. Бегут они кто с топором, кто с багром, многие бренчат ведрами.
— Пожар! — орет кто-то неистово.
Как хорошо бывало мне всегда с радостью глянуть на свою родную избу. Теперь она, изба наша, стоит, как бы замерев от страха. Позади нее, за амбаром, над постройками подымается большими стогами дым, хлещут огненные языки. Похоже — туча упала на наш дом и, разорвавшись на клочья, заплывает теперь обратно к белесовато-синему небу.
Вот уже народу полно и на улице против нашего дома, и во дворе, и в нашем садике рядом с домом. Мечутся все, бегают, точно под ногами раскаленная земля и невозможно устоять на одном месте.
Много сгрудилось людей в саду нашем. Впопыхах люди топчут кусты смородины, малины. Ломают сучья яблонь и вишен.
Вот кто-то стаскивает багром горящую балку.
— Уходи все вон! — закричали мужики.
Народ откатился назад на вишни, балка с крыши грохнула прямо на яблоню. У меня выступили слезы. Яблоня эта была самая лучшая в нашем саду, так мы ее и звали мичуринской. Сколько ухода было за ней, и вот разом погибла.
— Что же мы, Пашенька, наделали, — заливаюсь я слезами.
Паша и сам еле сдерживает слезы.
— Пропади он пропадом, этот самопал.
Улица наша вся теперь завалена вещами. Все соседи вынесли из домов столы, стулья, швейные машины. По улице слоняются коровы, бегают кучками напуганные овцы.
Вот уже подкатили к нашему дому пожарные. Пожарные нашего колхоза славились на весь район. Главный пожарный, дядя Артем, курсы прошел в городе.
— Сюда машину! Сюда! — орет мой отец где-то во дворе.
Дружно закачали колхозники, и застреляла светлая струя в огонь. Но не одолеть тонкой струе огонь, так он и расползается, переходит на другие постройки. От сарая переполз на амбар, с амбара на крышу избы.
— Окна хоть снимите! — кричит мать.
Отец мой с топором бежит к крайнему окну. Опалил он бороду: стала она заметно короче, однобокая.
Торопливо сбивая обухом гвозди, быстро высадил он все рамы — и сразу изба стала пустой, заброшенной.
Вдруг в окне показалась наша гусыня-наседка. Стоит она на подоконнике белая и крутит шеей туда-сюда.
У нас каждую весну за печкой в деревянном ящике высиживает наседка гусят. Сколько радости было, когда вылупился первый гусеныш.
И вот теперь почуяла наседка неладное, стала выбираться из избы. На солнце блестит ее грудь и шея.
Чуть погодя наседка резко и отрывисто крикнула, взмахнув крыльями, полетела.
Оставила она своего гусеныша первого, оставила недосиженные яйца в избе. Сгорит гусеныш теперь.
Непонятно и страшно мне все это. Смотрю я на все как во сне.
— Паша, уйдем отсюда, — молю Павла.
— Хочешь смерти — ступай, — шепчет Павел.
И шопотом начинает он говорить о том, что при пожаре виновных всегда бросают в огонь. Будто бы прошлым летом в Яркиной бросили в огонь одного мальчика.
Случилось будто это так: вздумал мальчик тот, как ушли все из дому, яичко себе сварить. Будто он, глупый, за сараем и развел огонь. И наделал дел. Полдеревни сгорело.
— Отец его и закинул в огонь, — говорит Паша, — без памяти он был, в сердцах.
— Полно тебе, — останавливаю Пашу, заливаясь слезами, — и так страшно, а ты еще…
Прямо на наших глазах сгорела начисто крыша избы и обвалилась. Вся изба теперь походит на пустой сруб из красных, обуглившихся бревен. Кажется — кинь в этот сруб кирпичом, тотчас все рухнет, развалится.
Вдруг, не помня себя, я выбегаю из Евлаховой избушки и бегу прямо на народ. Пускай бросают на огонь. Все равно конец. Сгоришь — и все. Навстречу мне бежит с вытянутыми руками мать. Плачет она, вопит, как маленькая:
— Сынок, куда ты подевался, сынок!.
Провалиться бы мне в это время сквозь землю! Убежать бы куда-то в поле, в лес и затеряться там, сгинуть!
Если бы только знала она про поджог, про выстрел мой из самопала… Какими бы словами ругала меня, каким бы битьем проучила! Но ничего-то она не знает, ничего ей неизвестно. Лучше бы она знала уже обо всем и отлупила бы так меня, чтоб живого места не осталось на теле!
Как неповинного, повела она меня к своим, к семье нашей и усадила на сундук, вынесенный из избы. Все наши молчат. Делать совсем нечего теперь. К нашему дому близко не подойдешь, догорает он свободно, без помехи. Пожарные защищают только дома соседей.
Ек. Боронина
Пушка
В избе никого не было. Лешка прикрыл дверь в сени, задернул на окошках занавески, не подглядел бы кто с улицы, и подошел к сундуку, обитому железными полосками.
Он пошарил рукой между стенкой и сундуком, нащупал на гвоздике ключ и открыл сундук.
В углу сундука стояла круглая банка с надписью: «Охотничий порох». Лешка торопливо высыпал на ладонь горсть черного порошку, пахнущего копченой колбасой. Он поставил банку на место, закрыл сундук и облегченно вздохнул. Главное было сделано: порох добыт! С завистью Лешка покосился на отцовское охотничье ружье, висевшее на стене.
В это время на печке кто-то завозился, и тоненький детский голос спросил:.
— Леш? Чего ты делаешь?
Застигнутый на месте преступник, Лешка, вздрогнул.
Из-за кадушки, в которой мать ставила тесто, выглядывало заспанное лицо остроносенькой белоголовой девочки. Она с любопытством смотрела на брата.
Не зная, видела ли Дунечка, или не видела, как он воровал порох, Лешка на всякий случай решил подлизаться к сестре.
— Ну, слезай, пигалица! — покровительственно сказал он и помог девочке спуститься с печки, 7— Завтра я тебе белку из леса принесу. Хорошенькую… — соврал он.