Литмир - Электронная Библиотека

Откуда-то и куда-то стремились сбежать, но всегда вернуться. Даже трехнедельное пребыванье в пионерском лагере кончилось тоской дезертирского завшивленного существования – так напала вошка-тоска. И не от чужих сбежать – немцы, мадьяры и итальянцы были на берегах Дона, а от себя.

А теперь, когда война рядом, бегут, чтоб просто спастись.

Сюда пришли из Черкасс, поначалу с нами пришло все сорванное со своих мест, стронутое, тронувшееся умом и местом. Куда, братцы, по степу примандровали? И как древние человеки… почти антропоиды, бормочу русским хохлом, изучавшим в университете антропологию, склоню голову на колени к заботным рукам. Давнее слово – помулять, будто бы плоть сама себя приласкивает, зарастает родничок на темечке у младенца: на земле и на голове изначально одни роднички да кринички. Первобытно-природная ласка, у нас больше ничего нет. Груминг! – учебник по антропологии подсказал слово природного теплого существования. Наклоню голову над цинковым, из Москвы привезенным корытом – от вошек посыплют дустом голову, потом подустить корову и огород, вонючий глагол только в хрущевскую оттепель задохнется сам собой вместе с отменой яда. Злой дуст доднесь разъедает нутро детенышам кашалотов.

Как по украински кит? – на Украине киты не водятся.

А какое сегодня кино, уже известно – подводные лодки в степях Украины.

А какое завтра?

В ериках Верхнего Дона, в еще не распаханных землях Красноселовской слободы, в окопах Химченкова хутора, со взлобков меловых гор сверху вниз и снизу из сырых ущельиц выползал на брюхе местный природный страх.

А жучка всегда к сильному.

Телесным ущемленным потоком расползаются от майдана.

И от нынешних страхов спасаюсь прежним, чтобы приручить. Прошлое не так страшно уже – вот рога волов покачиваются из-за бугра, соломенный самодельный бриль на черной голове погоныча – свитка свернутая надета на рог, скрипит колесо, чека сейчас выпадет, качнувшаяся вбок арба вырвет сидевшего на передке переселенца из объятий кратчайшего сна.

Из прерванного чужого давнего-давнего мгновенно схватит меня.

3. Амазонки и Нюрочка

Лопнет шина на скорости в сто сорок верст в час – мгновенно кинет на встречку. Кто-то из хмары небесной согласно кивает сверху: никогда, никогда, знай теперь, никогда!

Никогда, ангелу лучше знать.

И молодую из песни с невыветрившимся запахом дуста никогда до самого дома ласково никто не доведет. Хоть и мужа нет, хоть и некому ее бить.

Во всех временах одинакова Нюрочка – сейчас под подтеканье мелкого дождичка навстречу, шпагат вместо резинки в трусах затянут, чтоб кто не сдернул на смех. И желанно любовно ждет… на перине за всю девичью пору почти ни разу, то на траве, то в яслях на соломе, смешанной с сеном, пахнет сухой цветочек, то стоя, выгнуто напряженно, руки уже затылок мой голый гладят. Достаются одни стриженые, кто с войны, кто на войну, случайный родной, случайный… родной, некому больше приласкать Нюрочку. Только на скорую ногу! А ручку невиданно бы к губам, сейчас подношу, она недоверчиво не дает поцеловать в запястьице – там у людей нежно у всех. И вчера некому, а завтра только сегодня. И вчера сегодня, и сегодня завтра, непрерывный день-ночь, повторяю вслед блаженному из пещеры, что существует на свете всего один-единственный настоящий день. Шпагат врезался в почти неразличимую талию, сейчас брызнет горячим… хлопчик перегорел, влажное и горячее потечет по ляжкам.

Сама себе оплодотворение.

Нюрочка… Нюра!

Хоть бы не на молчок.

И откуда имена у одной разные? Анна, Ганна, Ганнуся! Нюся, Нюра… Нюрка-Нюрка, дурной рад цуцурка! Трясется в люботе красноокий крольчак… крольчонок еще. А если первая у него, до самой смерти запомнит? Первая Нюрочка. Может, вернется? – шепчет, пока перетекает влажным горячим.

Ночь апрельская возле воды с плывущими кригами.

Горячее частое дыхание в ухо, хоть бы словцо! Уж отстранился: закурить, Нюрка? Сопит крольчок-бычок. Пора к лодке, случайно кинокартина про партизан свела, молодняк войне будто бы подучивается – почти никто рождения двадцать второго года не вернется домой.

Нюрочке-Анне хоть в короткое удовольствие. Самое красивое женское имя?

Анна.

А ты такой?

Неприличное для хохлов слово – «ляжка» во влажном потеке семени – Наполеона жирные ляжки из школьного урока, – окропил спешащим горячим. И пока мирно в войну любятся двое, еще хоть миг поживу.

Уже изнасиловал пьяный укроп малолетку или еще не успел? И никакой шпагат бы не спас.

А страсть проникновенья в чужое тело будто бы избавляет от тошноты существования. Толчки злые, почти животные, чужое тело, разверзнутое в слезах, минутой назад в него можно было ненавистно проникать. Даже совсем без того, чтобы терять в нем себя. Такое тело даже не парник, где пробивалась рассада. Даже не собачья случка – там природная страсть, зад к заду кружатся посреди человечьей войны на виду у всех. После насилия тело стало картинкою для почти ненавистного смотрения, для равнодушия, потом для какого-то странного будто бы прихождения к себе: вдруг стало ясным на миг, что скоро на самого насильника будут глядеть, как на брошенное тело, текущее кровью не по природным кругам, а на сухую пыль. Уже глядят, и не отринуть этот равнодушный ангельский карающий взгляд. И сам насильник приобретал будто бы равнодушие ангела-карателя при человеческой жизни.

Но ангел-каратель посылаем был справедливо.

Нигде на войне не было такой агрессивности, что сейчас приползла на Донбасс. Ангел карал за прегрешения, а насильник готов поверить, что так надо. Только так будто бы можно было сохранить себя – больше не рассеиваться ни в ком, не растворяться, приобретая себе в довольствие все живое. И тут не было больше уже ничего, что можно желать и жалеть. Наконец достигал всего, что хотел.

Такая война убивает всех.

Только Нюрочка неполюбленная признает меня всегда.

И шпагат девственный вместо резинки, чтоб не так просто. Пусть жадоба, грубый да неумелый! А ласковым не бываю, через слово мат-перемат, в отупении скотину бью, цепь перекинул через развилку на стволе груши в своем саду… отхрипел пес Дозор. От меня соседи отворачиваются, потом забывают.

Я сейчас на войну.

Может, потому, что всегда людей бью? Я какой-то вечный человек-бой, есть такие, что всегда хотят воевать. Михайле Михайловичу так сказал в Австрии аналитик-земляк, а тому объяснял сам Фрейд: есть такие существа прямоходящие – Homo erectus, они будто бы не совсем от тех существ произошли, как все люди.

Ходит прямо Homo erectus, а живет окривело. И как только где война – сразу в первых рядах. И другие рядом с ним дуреют. Терпинкод или фенадол? Да что попалось, тогда боли совсем не чувствует. Агрессивность ревмя ревет, приказам сопротивляться не может, легко таким манипулировать. Амфетамин каптагон напрочь убил жалость, а выносливость – как у бешеного волчары. И боксер Квичко под видом спортивных препаратов мешками возил на майдан психические стимуляторы американской армии. И дикая уверенность сразу, не надо отдыхать и спать, наступает предельный психический интенсив. Активно бодрствовать можно до четырех суток. «Ведь это же как долго может танцевать человек…» – удивлялся старый Явтух, когда увидал, как философ Хома Брут вытанцевывал после второй ночи сражения с нечистой силой. А эректус-правосек сам почти нечистая сила. Потому галлюцинации и бред – крайняя сила агрессии почти у каждого, кто оружием на Донбасс. Сам Бондаренко, что чуть не стал мэром Киева, признался, что в захваченной мэрии был цех по изготовлению наркотиков. Препараты массово раздавались в Одессе, когда стали сжигать людей.

Вот эректус неустойчиво вздыбился.

Даст забытье наркотик изнасилования, что было, что делали – провалилось в подсознательный погреб. Даже австрийскому доктору оттуда не вызволить. А если водки или чемергеса-самогона добавить, так никакой заботы, память теряется, сознание – космами сновидений. Жертва изнасилованная не может вспомнить, что было. Да ведь жестокость объяснить невозможно, как невозможно объяснить шизофрению. Расщепление сознания, все время в какой-то дикой непроясненной войне.

6
{"b":"56903","o":1}