Укусил бешеный – сметает ветер с богучарского шляха все слова на кушетку верховий Дона. Неужто до австрийского аналитического сеанса прожил никем серьезно не спрошенный?
Тут же свои, из книжицы Ильи Франка, без австрийского аналитика ранним ранком уже под окном.
– Мишка-а? – Выходь! Сало есть, горилка есть! – ждать-пождать, нэма козака. – Михайло? Огирок есть, водка есть! Выходь!
– Та не можу!
– А чому?
– Та и-и…бусья, будь они неладны!
Бусы перетекают… бусья-бусы – позолоченное монисто на мягкой шейке. Страшно влюбчивы хохлушки, у кого на затылочке столь глубокая ямка! Вдохнуть запах, а с ним степную ночь или что-то в природе все превосходящее. Девчата, как вы хороши! Не оторвать от завиточка очей – из разных мест, из разных дней, разными глазами.
Да никакому европейскому черту никогда бы ни за какую валюту!
А в общем прикипевшем любовном взгляде со мной два дезертира, семнадцать полковников и весь Острогожский казачий полк. Тут же служивые за все года слободские казаки – соседи и подсоседки. И еще хохол-профессор из Красноселовки и два доцента из Богучара. Тут же десять тысяч сейчас ждущих пенсии неудалых южнорусских хохлов и даже вечный директор школы, что в воспоминаньях не может оторваться взглядом от шейки десятиклассницы – позади класса плечом подпер южное горячее полушарие, под Кенигсбергом ранен навечно в пах. И еще раненых за последний год человек двести в больницах и госпиталях Ростовской области и Воронежской губернии. С нами земляк – главный генерал-летчик, он защитит всей воздушной силой.
Ощупью помудровать, помандровать всей неохватной женскою степью. Всех на свою собственную кушетку! – Из-за ажурного плечика зачерпнуть любовного пожелания: пейте, хлопцы, пока каплет! Да ведь не просто течет Толучай – Гераклитус-грек доверил Сковороде: чуть зачерпнул, чтоб напиться, – иссякла водица любая.
Не просто все течет, как везде, тут течет, как дырявый горшок. Не успел к губам поднести – вытекла водица, жди теперь, когда привезут воду в разбитый тербатами Славянск.
Еще раз зачерпнуть, приласкиваясь, Толучеевка обмелела, губы царских и совецких плотин растрескались, Криуша в сухой осоке, Потудань заросла, Сухой Донец пылит пересохшим горлом, Северский Донец в заросших берегах и змеюках. Зато вплелись во все теченья белые космы сахарного завода в Россоши, ржавые пятна завода кишок в Калаче поползли в Дон. Плывет дерьмо частника-свиновода – нет ничего хуже нового русского хохла. А древние стражи-бродники справедливые, что степь и воду оберегали, давно перебродили и выбродили – почти каждую речку вброд воробей перейдет.
А впору бы революционного петуха начать под стрехи пускать?
Сползает закраинами в течение распаханный берег, будто земля бессловесной воде мстец. И шейка неприласкана – за кого тут теперь замуж выйти?
Одни пьяндыги!
Были охотники-зраки, остались опойцы-призраки. Деды были казаки, батьки – сыны казачьи, а мы… зевнул оравнодушенный рот – следы собачьи!
Бачь-зобачь – смотри-посмотри.
Из гаубиц по Славянску и по Донецку.
Чернобровая, давай хоть за меня выйди или за кого-то из слободских казачков. Со мной еще два героя, орлы боевые точно бомбили афганские ущелья, теперь вдоль своей границы небо хранят. Украйна-ненька давно нас по-совецки забыла, теперь жадно вспомнила, чтоб слободских казачков подманить. Мол, теперь все это самые настоящие украинские земли! Зазывает… бывшие земляки будто бы не совсем в здравом новом уме. Как говорил философ Хома Брут: это будто бы не природный волк воет, а что-то совсем другое. Чужого приманивает, лишь бы кто-нибудь заплатил за ночь.
Не идет хохлушечка, не хочет, не верит.
Нюра, Анна по паспорту, Ганна. Лоно от страха пересыхает, стреляют и бьют, выгорает все, высохло. А жизнь лона влажная, теплая.
Как же, как же.
Как жить? Любота теперь только за иностранные гроши. Насилия больше и больше – то посреди заросшего огорода, то в лесополосе, то на бывшем семейном диване навалилась туша национального гвардейца на донбасскую Ганну.
А на юге бывших слободских поселений нашли уран и никель: все слободские земли надо бы возвернуть украинским олигархам. Павловск, Богучар, Острогожск – землю под насилующий язык.
Зато каждого называть важно.
Пан.
Но подавно не нужно. Подавно… как подавиться. Ведь ежели у какого хохла большая сзади на шее ямка, тоже страшный влюбчивый в чужое и брехун. А детекторов брехни на всех не напасешься, да еще приборы брешут. И пока брешут, брошенным на кушетку брякнуться.
Я тверезый.
А нацгвардеец-насильник почти всегда пьяный.
2. Голуби в храме
Еще прошлой зимой хотел.
– Алло, алло! Виктор? – другу позвонил в Запорожье.
– Слухаю!
– Поедем… на майдан!
– Сам не поеду и тебя не пущу.
– А жизнь как?
– Не по телефону… Полезли – по морде дали!
И не пойму до нынешнего июля: кто полез и кому дали? Какое-то чужое все время лезет, такое же чужое в чужую морду дает. А будто бы все свое: будь неладно, как утомительный рефлекес-секес.
Я русский хохол, потому, как уж сказал, с нашим языком только до Калача. Язык… полова, суржик, почти как субчик, смешение неимоверное. Начинал говорить на повседневной мове, и не знал, что это язык на время. Не прорастет, не зацветет, коханочку не приветит. И с семи лет говорю на другом.
Да мат хоть для связки слов.
Язык не дышло, про что сказал, того не вышло. Среднего рода дышло бьется в упряжи меж правым и левым, превратиться может в дышлину: языковой насилующий фантазм. Как раз тут мелькнет исток того, что называют фашизмом. В комплексе невысказываемого – лингвистическая катастрофа.
Я всегда уязвлен.
Я так себя ищу и не нахожу. Вот рука старого хохла-плотника бережно на табуретку уложена рядом с кроватью, набита осколками, тяжелая, как кувалда. И когда выпьет – каждому, кто встретится, под самый нос русское поднесет: «Я научу свободу любить!»
Никакой психотехнике хохол не хочет быть подвластен.
А тут гранат мало, снарядов мало, сала и хлеба мало, бронежилетов мало, гривен мало – как прилюбить? Бабы без своих на майданы и улицы: «Дайте нашим гранат и снарядов, чтоб террористов побить». Только одна сказала: «Хватит войны». Будто бы уязвлены нехваткой того, что у других есть. С гривнами обманул олигарх, офицеры почти все зрадники.
Лучше бы поспал-полежал, отдохнул на кушетке: «А шо вы гово́рите?» – бунинским липецким спецмоскалем передразню сам себя. А ничего не гово́рим – в Петербурге никто не крикнет под окном: выхо-одь!
Даже под анекдот не подстроиться заброшенному слободскому казаку.
Эй, хлопцы-гуртоправцы, чумаки, казаки слободские богучарские, острогожские, павловские, электорат красного пояса! Качели праздничные на слободском майдане качнем, сверху небо глянуло в очи, земля снизу дернет за уши к чернозему – не грохнись до срока, молодой почти в триста лет, слободской казачок! Войны нет на богучарской земле, урожай лета на бахчах богатый, бензина зальют столько, сколько скажу.
Да вдруг вслед всем на кушетку лезет раскопанный в Костенках первый дикий наших мест насельник. Может, оттуда только природная правда – дикая, непримиримая, одна в разных обличьях? И политрук немецкий еще с тридцать третьего года прошлого века вслед: «История человечества есть история войн». А самые страшные войны – цветные, где бедность соединилась с чувством недавней приниженности, две силы войны сложились в одну. Кровавая борьба за признание, война из соображений чистого престижа, архетип войны как таковой.
Люди умирают ради символов! – выкрасить все красным или синим и желтым цветом.
Тут на подхвате даже божественное.
Освальд Шпенглер писал о закате западных стран, а покатился закат на восток. Есть спирт-денатурат, а есть денатураты памяти, что не дают пропасть той тревоге, что была вчера. И главное, чтоб перехватить оружие противника в гибридной войне.