Когда я пришел в себя, я лежал на диване, папа что-то говорил надо мной тихо и успокаивающе, а на лицо мне падали горячие капли. В голове гудело и болел затылок.
— Не надо с ним было так говорить… — услышал я голос мамы.
— Да ничего серьезного, Танечка… Ну, шок, ну, испугался… Шишка на голове будет…
Я тихонечко открыл глаза. Все поплыло, зашаталось. Мне стало очень жалко себя. Я тоже заплакал.
— Ну вот, — сказал папа. — Все в порядке. Видишь, его не рвет — значит, сотрясения мозга нет…
Мы с мамой плакали вместе.
— А что со мной случилось? — спросил я у папы, когда мы уже довольно долго поплакали. Голос у меня был слабый и какой-то прерывистый. Мне все еще было очень жаль себя.
— Что? — ответил папа. — Да ничего. Просто ты хотел взорвать квартиру. Как рука?
Тут только я почувствовал, что правая рука у меня вся горит. Пальцы, ладонь, между пальцами — все саднило, да еще как… Я принюхался. Пахло горелыми волосами.
— Это твои ресницы пахнут, — сказал папа. — Верней, то, что было твоими ресницами… Хоть глаза целы… Будешь знать, как поджигать гремучую смесь, болван!
И он вышел из комнаты, а мама обняла меня и снова заплакала. По-моему, из-за моих ресниц. Она сказала, что раньше, то есть полчаса назад, они были у меня как у девочки, а теперь их совсем нет и еще неизвестно, что вырастет. Я ей сказал, что, надеюсь, вырастут, и теперь уже как у мальчика.
В тот раз меня так и не наказали.
Ищем малахит
В конце мая как-то на перемене пронесся слух, что на памятник перед Инженерным замком натянута тельняшка. После уроков никто не пошел домой, а все двинулись вдоль Мойки к замку. Мы с Томашевской шли по разным берегам, я из-за нее даже дал крюка по Конюшенной площади, а когда мы с Андреем выбрались к Михайловскому саду, то Томашевская с Женькой уже были на другой стороне далеко впереди, почти у самой Садовой. Но мы пересекли наискосок Михайловский сад и снова их почти догнали. Тельняшки на статуе уже не было, или, может, в школе кто-то специально наврал, но на аллее цвели каштаны, и ветер совсем стих, и пахло деревьями — и все вдруг поняли, что уже лето.
Я с Томашевской в последнее время почти не разговаривал, и она на меня перестала действовать своими глазами; я сначала был этому рад, но теперь около нее все время дежурил Женька, и если она, глядя на него, начинала расчесывать свои волосы, мне хотелось подойти к нему и сказать, чтобы он не очень-то радовался, не для него первого. Но я не подходил, а даже старался их с Женькой не замечать.
Учебный год кончился как-то вдруг. Все казалось — не дождаться, и хотелось, чтобы поскорей, и сидели в классе уже недели две при открытых окнах, и слушали, как на дворе школы орет малышня, а потом вдруг пришли в школу — и оказалось — последний день.
Уроков в этот день, можно считать, не было. Учителя были добрые, даже грустные немного. Если кто-то из нас вел в этот день себя не так, как нужно, замечаний нам не делали, а смотрели грустновато и размыто, как через матовое стекло. И можно было встать без разрешения и к кому-нибудь подойти и громко спросить что угодно. Чувствовалось, что это можно. Но все вели себя тихо. Друг на друга тоже посматривали как через матовое стекло. Как-никак, половину учебных годиков уже отучились.
Всем хотелось еще чего-то, ну, вечера торжественного или сбора, но нам сказали, что вечер устроят для нас после седьмого класса, а уж самый большой, громадный — пир на весь мир — после десятого, а сейчас еще рано. Мы кричали, что вовсе не рано, у нас уже кое-кто танцевать умел, но крик криком, а вечера мы так и не откричали.
Моя смена в пионерлагере начиналась еще через пять дней, а через два дня было воскресенье и папы-мамины друзья решили ехать с утра за Петергоф, на то место, где раньше стояла фабрика, обрабатывавшая камни. Больше всех готовился дядя Тигран. Он сказал, что поедет на мотоцикле. Мама уговаривала его ехать электричкой, как поедут все, но дядя Тигран сказал, что любит в воскресенье утром поспать и потому поспит лишний часок, а потом догонит электричку на мотоцикле и приедет на место раньше нас.
— Знаем, — сказал дядя Сергей, — встанешь в шесть, к десяти, наконец, заведешь, если повезет. До Петергофа минимум две поломки. Ждем тебя к часу. На буксире у грузовика.
— Ну что ты городишь? — крикнул дядя Тигран. — И заводится он у меня отлично, и ходит…
— Знаем.
— Да такой машины на свете больше нет!
— Это верно, — сказал дядя Сережа.
Мотоцикл дяди Тиграна был старше его самого. Правда, там давно уже полмотоцикла были чужие — и крылья, и колеса, и фара… И раму дядя Тигран десять раз подваривал, но сколько частей он ни заменял, продолжал считать, что у него не «ИЖ» и не «Ковровец», а «Бэ-Эс-А-Сахара», который воевал в Северной Африке. Я еще был совсем маленьким, еще не знал, ни где Африка, ни где Сахара, а уже дядя Тигран меня возил в коляске своего «Бэ-Эс-А», и где мы ни останавливались, около нас сразу же собиралась толпа мужчин, и дядя Тигран подробно отвечал на вопросы. Особенно он любил, когда его спрашивали, сколько в его мотоцикле лошадиных сил.
— Не мерил, — говорил он.
— Ну, примерно?
— Примерно? Буксировка легкой пушки.
На следующие вопросы дядя Тигран обычно не отвечал. Он просто заводил свой «Бэ-Эс-А», и тогда на квартал кругом люди могли объясняться, как глухонемые — только знаками.
Нинку Томашевскую я неожиданно встретил на Балтийском вокзале. Мы ждали электричку. Я отошел купить эскимо и тут вдруг ее увидел. И во мне что-то вздрогнуло.
Томашевская была какая-то уже совсем другая, не школьная, даже подзагореть успела за эти два дня. Она сделала себе челку, а на шее у нее был шелковый платочек — сине-бело-коричневый.
— Привет, — сказал я. — Ты куда это вырядилась?
— Мы с папой в Петергоф едем… А ты?
Я рассказал ей, куда мы едем и что там можно найти кучу разных ценных камешков — и яшму, и мрамор, и даже малахит…
— Откуда это ты знаешь? — подозрительно спросила она.
— Знаю.
Я не стал ей рассказывать, что мы вчера с мамой целый вечер читали про камни.
— А ты, может, уже там был?
— Может, и был.
Раз она так спрашивает, зачем я ей буду отвечать всерьез?
— А если я уговорю папу? — спросила она. — Ты мне покажешь, где там лежат эти камешки?
Тащить ее с собой, чтобы она опять портила мне настроение? Но я вспомнил о мотоцикле дяди Тиграна и то, что уже в прошлом году он давал мне раза три проехать впереди него, на баке. Я и скорости уже переключал, и сцепление отжимал, и тормозил… И никто из нашего класса этого еще не видел. Я посмотрел еще раз на Томашевскую.
— А как же Женька? — спросил я.
— Ну, покажешь или нет? — даже туфелькой топнула. И туфельки новые.
Уж очень этот платочек был ей под цвет глаз, да и челку она правильно спустила.
— Ладно, — сказал я, — попробую своих уговорить.
Хотя я и знал, что они даже обрадуются. Но чтобы она не думала, что ей так все легко. Вчера — Женька, сегодня — уже не Женька… Нечего все прощать.
В вагоне наши папы о чем-то сразу заговорили и о нас забыли. Я не думал, что у Нинки такой старый папа — ему уже, наверно, лет сорок было, а может, и шестьдесят — полголовы седой. Мама все взглядывала на Нину, а потом на меня, и губы у нее начинали куда-то ползти. Я пошел в конец вагона посмотреть на овчарку, которую там везли, думал — Томашевская тоже пойдет, но они с мамой будто ждали, что я отойду, и сразу же о чем-то начали болтать, будто я им мешал, пока сидел рядом. А как только я вернулся — замолчали. И опять мама на меня поглядывала.
Дядя Тигран еще на место не прибыл.
Мы бродили между редкими деревьями по пустырю, где раньше стояла гранильная фабрика, копались щепками в земле, выискивая обрезки камней, и рядом с нами, на сто метров в обе стороны, еще человек двадцать тоже сидели на корточках и откапывали кухонными ножиками или детскими лопаточками кусочки яшмы и халцедона. Интересных камней здесь было полно. Папа, пока мы шли от Петергофа, нам рассказал, что фабрика эта еще Петровских времен, и сначала здесь обрабатывались камни для дворцовых облицовок и мозаик, и варили искусственные стекла, и вытачивались колонны, а потом, после революции, фабрика стала работать на метро. Во время войны она сгорела, и не было смысла уже строить ее заново здесь, и вот уже двадцать пять лет, как только сходит снег, тут бродят любители камней и ищут, и не бывает случая, чтобы уехали обратно с пустыми руками.