Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как только ямы были забиты до отказа пленными, со стороны покинутого лагеря донесся стук топоров и кирок. Солдаты охраны и лагерные фискалы громили жилые бараки.

Трудно передать всю горечь, охватившую нас. Рухнули надежды, пропал огромный труд, потраченный на подготовку тоннелей. Напрашивался вопрос: «Кто же предал? Где этот подлец? Ведь он жил где–то рядом, спал вместе с нами, «переживал» горечь нашей судьбы, поддакивал, соглашался с товарищами и… шпионил, выполняя задание сигуранцы!»

Конечно, вскрывать и закрывать доски пола не везде и не всегда удавалось без посторонних. Но кому из заключенных это мешало? Страшно и непростительно было то, что враг ходил рядом с нами.

Люди, как опущенные в воду, сдавленные бедой, поникли, замкнулись в себе. Горечь была всеобщей, погибло то, что казалось уже близким, доступным, радостным. И чтобы погасить надежду, свет завтрашнего дня, убить в нас силу и веру, потребовалось всего не более получаса. Вскоре на месте бараков возвышались лишь горы бревен и досок.

Но на войне как на войне, стоит ли поддаваться унынию из–за отдельных неудач? Люди, закаленные в боях, испытавшие весь ужас фашистских застенков, не пали духом, они еще будут бороться, пойдут на жертвы, если это потребуется.

Бурдеи темные, вымоченные зимними дождями, были лишены элементарного сходства с жильем. Люди хлюпали по воде, обваливали рыхлые стены, ища сухое место, чтобы присесть, тихо переговаривались. Но даже в такой, сдавившей сердце обстановке они шутили, успокаивали ослабших, старались не думать о только что поразившей их неудаче.

— Ничего, товарищи, переживем и это испытание. Вот погонят на соляные копи, а там куда тяжелей. Тренировочка–то и пригодится.

Шлепая по жиже, ко мне подошел Шамов.

— Ну как? — спросил он.

— Это я должен спросить тебя как «главного строителя».

Шамов посмотрел на маленький просвет в крыше, крепко выругался и сплюнул.

— Бедному жениться и ночь коротка, — проговорил он и стал закуривать.

— Начнутся допросы, аресты… А потом опять будем готовиться к побегу, — заметил я.

— Ты что, думаешь две жизни жить? — иронически ответил Шамов. — Ты вот скажи, как будем расхлебывать эту кашу?

Меня охватила тревожная мысль: как будут держать себя на допросах мои товарищи, выдержат ли жестокую расправу, которая, несомненно, обрушится на военнопленных.

Большая часть узников провела ночь на ногах. Мы не получили ни воды, ни мамалыги. Но люди молча ждали неизбежного. Шевченко сидел на крохотном выступе стены и глядел в одну точку.

— О чем думаешь, дружище? — подошел я.

Оторвавшись от своих мыслей, он качнул головой и тихо заговорил:

— Меня страшит не сегодняшнее и даже не смерть в лагере. Я сейчас думаю о том, как встретят на Родине тех, кто сумеет возвратиться живым? — Шевченко откашлялся, выпрямился и уже громче продолжал: — Я вспомнил твои слова: «Реагировать спокойно, действовать решительно…» И связал это с тем, что думают некоторые о нашей работе. Один «деятель» третьего дня мне заявил, что Рындин слишком увлекся политработой, варит кашу более года, а кому это нужно? Посмотрим, как он в случае провала будет ее расхлебывать!

— Знаю. Это слова Маслова. Но люди понимают, что в условиях плена нельзя надеяться, что все пройдет, как намечалось…

Я видел еще более пожелтевшие щеки товарища, его вздрагивающие пальцы рук и понимал, о чем он думал эти долгие часы неизвестности и отчаяния. Чтобы успокоить его, ответил:

— Нас здесь тысячи, попали мы в лапы врага не по доброму желанию. Большинство сохранило боевой дух, и если рвется к проволоке, то с одной целью: вооружиться и бить врага до полной победы.

Шевченко, раскурив сигарету, склонился к моему лицу:

— Мы с тобой собираемся после войны, засучив рукава, восстанавливать разрушенное и строить новое. Я вспоминаю двадцатые годы, сплошную коллективизацию, первые пятилетки. Нас тогда называли бойцами партии… А теперь, если мы вернемся без партбилета, кем нас назовут?

Я смотрю на худую, сутулую фигуру моего товарища, и мне до слез жалко его. Никита Алексеевич был мне незаменимым другом. Вспомнился его рассказ о своем детстве.

Еще ребенком он начал работать с отцом на Екатеринославском трубопрокатном заводе. Отец заболел и вскоре умер, Никита оказался на улице. В деревню вернуться не мог: там с кучей маленьких братьев и сестер голодала мать. Поступил поводырем к нищему, у которого в сумке всегда было много кусков белого хлеба. В гражданскую войну стал комиссаром красногвардейского отряда, через несколько лет — инженером.

— Никита Алексеевич, я понимаю: трудно вернуть партбилет, но ведь сейчас мы только формально беспартийные. Мы же на деле остаемся коммунистами, и никто у нас этого не отберет. Уверен, что, когда вернемся домой, партия разберется… Сейчас надо выжить. Не знаю, как обернется для нас этот провал…

Слушая товарища, понимая его переживания и сомнения, я не мог оторваться от тревожных мыслей: «Что же теперь стало с нашим радиоприемником, журналом, картами, компасами. Успели ли их надежно спрятать?»

В два часа дня у бурдеев появились офицеры, мажоры, сантинелы. Слышно было, как вызывают людей по спискам и строят. Открылась дверь и нашей темницы, раздался окрик:

— Рындин, Мороз, Сучков, выходите!

— Только трое, — с облегчением сказал кто–то.

Я попрощался с товарищами и вышел на яркий, солнечный свет. Когда все вызванные из бурдеев были построены, мажор, считавший людей, объявил:

— Семьдесят!

Группу вывели на комендантский двор. И мы сразу увидели плац лагеря и бараки, от которых, чернея свежей землей, тянулись до внешней проволоки вскрытые траншеи. Сомнений никаких не было — вскрыты все шесть тоннелей.

Нас завели в помещение комендатуры и поставили в две шеренги вдоль мрачного коридора. Скоро из кабинета вышли Попович, начальник сигуранцы, мажоры Жоржеску и Акимов. Мы хорошо понимали, что за организацию подкопов и попытку освобождения всего лагеря нас ждет суровая кара. Некоторые товарищи уже приготовились к самому худшему — расстрелу.

Началась перекличка. Акимов шел вдоль шеренги и спрашивал на русском языке фамилию, а Жоржеску смотрел в открытый журнал, по–румынски читал характеристики на каждого. Начальник сигуранцы изредка комментировал, а Попович, глядя в упор, спрашивал:

— Большевиче?

Первые два товарища ответили утвердительно, третий заявил громко, вызывающе: «Да, большевик!» Конечно, псе думали, что ответ «большевиче» значит расстрел, а «не большевиче» — какое–то другое наказание. Поэтому ожидалось, что кое–кто ответит отрицательно. Дошла очередь до меня. Я услышал: «Шеф пропаганды. Бандит!» Последовал тот же вопрос Поповича и тот же ответ: «Да, большевик!»

Следом за мной стоял Федор Мороз.

«Мороз Федор, активный большевистский пропагандист, руководитель группы бандитов», — читал Жоржеску.

— Большевиче? — спросил его Попович.

Многие из нас знали, что Федор Мороз беспартийный.

— Да, большевик! — последовал громкий ответ.

Я спросил Федора, зачем он назвал себя коммунистом, мог бы остаться в живых. Мороз с укором посмотрел на меня и ответил:

— Я беспартийный коммунист, а разве это имеет значение? Более двадцати лет боролся за Советскую власть, и что же я, беспартийный?

Я был рад, что и здесь, в эту минуту, мой боевой друг остался настоящим, советским человеком.

ДОПРОСЫ

Группу распределили по двум бурдеям по соседству с помещением охраны. В полдень начался допрос. Мажор Акимов первым вызвал в канцелярию комендатуры капитана Канабиевского.

Канабиевский, широкоплечий, с крупным лицом и волосами цвета спелого желудя, бросил взгляд в сторону стола, за которым сидели трое. Среди них выделялся старший мажор Жоржеску, малорослый толстяк с синевой на щеках после бритья. Г лаза его, заплывшие жиром, смотрели сурово, пренебрежительно. Рядом с ним находился власовец Приваленков, с нагловатым обрюзглым лицом, на котором нелепо торчал крупный, мясистый, в мелких багрово–синих прожилках рыхлый нос. Тут же за столом пристроился писарь Валейко, которого все пленные звали Валяй–ка. Высокий, худой, желчный, он безразлично взглянул на Канабиевского и стал раскладывать на столе канцелярские принадлежности.

32
{"b":"568628","o":1}