Я обнял ее ноги и приник ухом к больному бедру.
— Слышишь, как скрипит, — сказала она, опираясь на больную ногу и приподняв здоровую.
— Ничего не слышу, — солгал я, хотя и услышал звук, похожий на шелест занавесок.
— Спасибо тебе, мой дорогой, — сказала она, погладив меня по затылку. — Хочешь придать мне мужества. Но Витторио, а он честный и безжалостный, как все дети, еще года два назад перед сном капризничал, хотел послушать, «как шумит завод в маминой ноге».
Она отошла к открытому балкону и, словно обращаясь не ко мне, а к душной и знойной виа Рипетта, сказала со вздохом:
— Нам надо было встретиться не сейчас, а несколько лет назад. — Она будто догадывалась, что я буду любить ее тем сильнее, чем беспомощнее она мне покажется.
— Ты уверена, что тогда я полюбил бы тебя еще больше, — с упреком сказал я.
Она ничего не ответила, вернулась к дивану, села, взяла со стола альбом с фотографиями.
— Вот, можешь сам убедиться, если хочешь. Садись рядом.
Когда ее рука легла на последнюю фотографию (объектив запечатлел ее сидящей с грустным видом на балконе в том самом платье, которое я потом красил), я невольно зажмурился, словно желая отбросить ее прошлое, обступившее меня большими фотографиями-портретами и маленькими фотокарточками, групповыми снимками на прогулке и на отдыхе. На меня глядели глаза детей и стариков — целый неведомый мне мир, воспоминания о котором были ей так дороги. Она любила это свое прошлое, недоступное мне, окутанное мраком. С гордостью показала мне фотографии; на них она, уже взрослая девушка, была снята рядом с юношей, который постепенно становился все толще и серьезнее, все более созревая для женитьбы.
Последней была фотография этого же синьора уже во фраке и на вершине буржуазного благополучия. Рядом у старинного портала сельской церкви стоит она, и ее тоненькое личико будто выбелено майским солнцем 1925 года. Потом шли фотографии Ренаты с другим кавалером — мужа сменил «ее маленький мужчина» Витторио, который с каждым годом делался все более похожим на своего покойного отца... Затем — перерыв в два-три года и, наконец, отдельная фотография: Рената в одиночестве сидит на балконе и смотрит вдаль, быть может, на шпиль церкви. На эту фотографию она и положила руку, словно желая скрыть ее от моих глаз.
— Эту фотографию давно пора выбросить, — сказала Рената, отрывая ее от страницы альбома. — Я тут сама себя не узнаю.
— Ошибаешься. Подари ее мне, — сказал я, отводя руку Ренаты. — Для меня эта фотография лучше всех.
— Правда? — искренне удивилась Рената. — Эта гадость? Смотри, сколько тут чудесных фотографий.
— По мне эта самая красивая. На ней ты такая, какой я тебя увидел впервые. А не та прежняя Рената, которой я не знал.
Я неотрывно смотрел на фотографию, чуть наклонив голову, не в силах поверить, что именно мне выпало счастье узнать Ренату в самом расцвете ее красоты…
— Ты бесконечно хороша! С этим бледным лицом королевы в изгнании!
Рената мечтательно улыбнулась: сравнение с королевой в изгнании ей, видно, польстило. (В те годы пользовались большим успехом женщины типа бельгийской королевы Астрид.) Но словно желая отогнать немыслимый соблазн столь лестного для нее сравнения, она негромко сказала:
— На сегодня хватит. Идем делать уроки. Хоть бы я что-нибудь помнила!.. Витторио! — позвала она, когда мы вышли в коридор.
В другом конце коридора отворилась дверь темной столовой. (Похоже, дверь отворила старуха, потому что в проеме белел лист «Мессаджеро».) Витторио выполз на четвереньках из-под стола — здесь он прятался вместе со своими «игрушками»: старым инструментом, пришедшей в негодность кофеваркой, кастрюлями, крышками с оторванными ручками и сковородами без днища. Он подошел ко мне, прикрываясь, точно щитом, крышкой от супницы; на голове у него красовался шлем — ржавая кастрюля, он вытянулся по стойке «смирно» и отсалютовал мне сломанной вилкой.
— Посмотри только, на кого он похож! — засмеялась Рената.
Я же со всей серьезностью ответил на его салют военным приветствием и громко скомандовал: «Воль-но!» Витторио радостно улыбнулся мне из-под кастрюли.
— Ты его покорил! — сказала Рената, открывая дверь и погладив меня по затылку. Для меня ее ласка была словно нежное дуновение ветерка.
4.
Витторио прочно вошел в наши отношения, порою досаждая мне шалостями или дурацкими выходками, порою радуя неожиданными, смелыми поступками. Его молчаливая тень нависала над всеми нашими встречами.
Достаточно было Ренате бросить: «Кто знает, что он там сейчас вытворяет» или же мне упомянуть о нашем будущем: «Больше мы не расстанемся», как мысль о Витторио все меняла, пугая мою возлюбленную.
— Нет, нет, это невозможно! — твердила она точно одержимая.
Вот уже несколько недель, как она вечером в часы между закрытием красильни и поздним ужином приходила ко мне в меблированную комнату, которую я снимал вблизи Трафоро. Последнее время я было возненавидел эти четыре угрюмые стены, оклеенные золотисто-желтыми обоями, и собирался перебраться в другое место. Но Рената убедила меня остаться.
— Это чудесная комнатка, мечта поэта! — воскликнула она. — Ах, если бы можно было остаться здесь навсегда! Нет, я бы ни за что на свете не променяла ее на другую!..
Рената любила после долгих объятий лежать в постели и следить за тенью сигареты на потолке, лежать с открытыми глазами и грезить.
— Как было бы чудесно, — говорила она и при этом мечтала не о чем-то несбыточном, а о нашем будущем, которое мы могли бы создать силою веры и терпеливого труда. А в конце неизменно добавляла: — Да что там, ведь это одни мечты! — и разрушала причудливый узор от дыма сигареты, словно разрушая грезу...
— Стоит тебе захотеть, и мы будем счастливы, — возражал я.
Однажды вечером она приподнялась на локте и взглянула на мой лоб.
— Начинаешь лысеть. — Она погладила меня по виску. — Чувствую, ума и воли тебе не занимать!
— Тогда почему ты боишься мне довериться, Рената?
— Даже когда ты совсем облысеешь, ну, скажем, через двадцать лет, тебе будет сорок два, а мне ровно на десять больше. Понял теперь? — с обидой ответила она.
— Что значат десять лет, подумаешь, какая большая разница! — рассердился я. — Просто ты меня не любишь!..
Она, точно обессилев, снова упала на подушку и уставилась в потолок.
— Одной любви мало. Я буду для тебя обузой... Если б еще не Витторио!..
Мысль о сыне преследовала ее неотступно.
— Если бы не Витторио! — каждый раз повторяла она.
Наконец, в один из вечеров она внезапно вскочила и, как была, подбежала к зеркалу — кто бы подумал, что у нее повреждено бедро, — и стала ожесточенно причесываться.
— Прекрати эти разговоры, иначе я больше не приду.
Я подошел к ней, отнял гребень и стал нежно расчесывать ее длинные волосы, которые я всегда расплетал в минуты любви. Понемногу она успокоилась. Она призналась мне, что за несколько дней до нашей встречи собиралась постричься под мальчика, убежденная, что ее старомодная прическа никогда не понравится ни одному мужчине.
— Как хорошо, что ты этого не сделала!
— Но никто из мужчин на меня больше не смотрел, — защищалась она.
— Потому что мужчины — глупцы!.. Гоняются за девушками — думают, что чем они моложе, тем страстнее будут в любви. Глупцы, все до единого! Не знают даже, что девушки любят, чтобы их любили, желали, хотят получать, ничего не давая взамен.
— Откуда такая опытность? — воскликнула Рената, задетая за живое.
Я и сам удивлялся собственным утверждениям — разве я действительно столь многоопытен? Не Рената ли вдохновляла меня не только на эти банальные сентенции, но и на выспренние, красивые фразы о любви, которые я шептал ей, прижимаясь губами к ее губам?! Эти же фразы она потом сама страстно шептала мне на ухо.
Мы как-то незаметно стали объясняться, о чем бы ни зашел разговор, на нежном языке, понятном лишь нам одним. Однажды вечером Рената рассказала мне, к каким уловкам она прибегает, чтобы не забеременеть.