Мне хотелось курить, но, обшарив все карманы пальто и пиджака, я не нашел ни одной сигареты. Идти в магазин было уже поздно. Тогда я спросил у Серого, не попросит ли он для меня одну сигарету и Петиного отца.
— Сейчас, — согласился Серый и вышел. Через минуту он вернулся с Петей. Петя сказал, что его отец просит меня «заглянуть к нему на секундочку, если можно».
Якушев с женой ужинали и пригласили меня к столу. Я впервые попал в их дом и поэтому не без любопытства оглядел комнату, хотя все в ней было обычно: отделанный голубым пластиком сервант с горками посуды, диван-кровать, на стене недорогой ковер, в углу этажерка с книгами, на лакированной тумбочке телевизор. Пахло раскалившейся глиной, которой была обмазана печь, и еще хлебным духом, и свежим подсолнечным маслом: на столе стояла миска с крупными ломтями хлеба, салат из соленых огурцов и помидоров, обильно политый подсолнечным маслом. Здесь же в широком блюде красовался запеченный с картошкой кролик, нарезанная колбаса была уложена на тарелочке пирамидкой, а рядом стояла такая же тарелочка с сыром. И было вино в стеклянном графине, выставленное, думаю, по случаю моего прихода.
С Якушевым я и прежде встречался, здоровался, когда он появлялся в своем дворе, отделенном от нашего невысоким деревянным забором. Да и жену его тоже часто видел и тоже раскланивался с ней. Впрочем, я здоровался со всеми встречными — так принято, кажется, в любой деревне.
Петя и Серый пришли со мной, но за стол их не пригласили, и они удалились в другую комнату. Вскоре оттуда послышалось бренчание гитары. Затем что-то грохнуло на пол. Жена Якушева крикнула:
— Эй вы, антихристы! Чего там?..
— Пусть, — махнул рукой Якушев. — Что я вам хотел сказать... — повернулся он ко мне.
— Ты сначала угости человека, — перебила его жена. — Налей...
— Ах да, — засуетился он. — Своего, так сказать, приготовления... Не побрезгуйте. Из слив. По-нашему, сливянка.
— По-нашему, тоже сливянка, — улыбнулся я.
— Ну да, конечно, — немного смутился он.
Он налил в стаканы вина, посмотрел свой стакан на свет. Его обветренное лицо стало на секунду серьезным, даже мрачным. Потом он улыбнулся, показав зубы и десны, кашлянул и сказал:
— Вот мы вам очень благодарны за то, что вы привлекли нашего Петьку в самодеятельность.
— Да, да, очень, — кивала головой жена. — Это прямо спасение.
— А в чем дело? — спросил я.
— Дело такое, — принялся объяснять Якушев, изредка косясь на дверь соседней комнаты, за которой снова забренчала гитара. — Наш Петька как бы того... — Он повертел у виска пальцем. — И учителя на него жалуются. На прошлой неделе заезжал я в школу, беседовал с директором. Так он знаете что мне сказал? — понизил он голос до шепота. — Ваш сынок, говорит, на уроках ворон считает. Очень рассеянный. Так и сказал. И еще говорит, что Петька как бы все время головой покачивает, вправо-влево, шевелит губами и качает. — Якушев показал мне, как Петька качает головой.
— Надо же так, — тяжело вздохнула его жена. — Это он стихи сочиняет... И ничего не слышит, что им учителя на уроках объясняют. Спросят его: о чем шла речь, Якушев? А он только глазами луп-луп... Просто беда.
— Мне Серый как-то говорил про стихи, сказал я.
— А, Серый, — раздраженно проговорил Якушев. — Серый... Это все из-за него.
— Это он его сбивает с толку, — объяснила мне Якушева. — Выдумал какую-то мысль, чтоб его... Не слыхали?
— Не слыхал, — слукавил я. — А что именно?
— Да так, ерунда какая-то. Блажь. Он мне тут как-то заявил: «Для пользы, говорит, надо жить, а не для...» — Якушев посмотрел на жену. — Там какое-то слово было, не помнишь?
— Не помню, — ответила она.
— Одним словом, так: ежели у человека время уходит без пользы, то это как бы сон, а от сна, видите ли, мало толку... А сам вон на Петькиной гитаре играет. Это он все от зависти придумал. Потому что нет у него ничего такого, что есть у Петьки. Не в осуждение говорю, но факт. Покажу я, наверное, ему от ворот поворот, а к Петьке с ремнем подступлюсь... Как вы считаете?
— Не стоит пожалуй, — сказал я.
— Это крайняя мера, конечно, — заговорила жена. — Только уж и не знаем, что делать. Вот вы его к самодеятельности привлекли — так это хорошо. Но опять же он у вас там стихи читает. Лучше б он на гитаре играл или пел... Надо его от стихов отучить.
— Да, про стихи. Я тут... — Якушев встал, направился к этажерке и вынул из-за книг школьную тетрадку, сложенную вдвое. Вернулся к столу, протянул ее мне. — Полюбопытствуйте.
Я раскрыл тетрадку. Она была исписана крупным, неустоявшимся почерком. Я не сразу даже понял, что в ней стихи.
— Это я переписал, — снова заговорил шепотом Якушев, — так, чтобы Петька не знал, из его тетрадки. Тетрадку свою он прячет, да я нашел. Два вечера корпел над ней, чуть рука не отвалилась. Давно не писал так много.
— Если вы разрешите, я как-нибудь посмотрю эти стихи, — сказал я. — Дома посмотрю.
— Об этом я и хотел вас просить. Посмотрите и потом покритикуйте нашего Петьку как следует.
— Хорошо, — согласился я.
Я вернулся домой и, не зажигая света, — в окно светила лампочка, висевшая на столбе возле времянки, — разобрал постель и лег спать. Ночью в мою комнату неслышно пробрался Серый и стащил тетрадку со стихами, которую я оставил на столе. Но об этом я узнал значительно позже.
Якушев, встреч с которым я избегал, настигая меня где-нибудь на улице, неизменно спрашивал:
— Ну как с критикой?
— Удобного момента никак не выберу, — отвечал я, утвердившись в мысли, что тетрадку потерял, возвращаясь в тот вечер от Якушевых домой.
5
О Сане Данилове, художнике-самоучке, инвалиде от рождения, я услышал задолго до того, как секретарь парткома Степан Степанович Чернушин повел меня к нему. Признаться, я тогда неохотно откликнулся на предложение Степана Степановича пойти к Сане, даже пытался отказаться, сославшись на какое-то срочное дело. Помнится, во мне боролись два чувства: естественное любопытство, желание увидеть работы Саши Данилова («Он великолепный художник, — говорил о нем Чернушин. — Чистейший самородок») и боязнь оказаться в том положении, когда нельзя хвалить, но и бранить невозможно. «Он обидчив?» — спросил я у Степана Степановича. — «Трудно сказать что-нибудь определенное. Он очень молчалив. А на лице его ничего не прочтешь». — «Каменное?» — «Нет. Он постоянно улыбается. Даже не улыбается, а словно вот-вот улыбнется. В глазах улыбка уже видна, а на губах нет. Два года назад он закончил десятилетку, с хорошими оценками, — рассказывал мне Степан Степанович. — Поступил на заочное отделение пединститута, собирается стать историком. Живет с родителями. Всякий год мы преподносим выпускникам школы какие-нибудь подарки. Сане подарили жеребчика. Вы сами поймете, почему мы это сделали, когда увидите Санины картины».
К Сане Данилову мы направились через несколько дней после того, как я стал редактором совхозной стенгазеты «Птицевод». Степан Степанович рассудил, что без Сани Данилова, без художника, я никак не смогу обойтись. И он был, конечно, прав: что такое стенгазета без рисунков?
Первое, на что я обратил внимание, когда мы вошли во двор Даниловых, был большой стог сена. Сено предназначалось для коня. Его-то и не замедлил показать мне Степан Степанович. Я так давно не видел лошадей, что невольно сказал: «Ого!», едва переступил порог сарая. Белый длинногривый конь высоко вскинул красивую голову, звякнул цепью. Кожа на его гладком крупе вздрогнула.
— Спокойно, Снежок, спокойно, — низким голосом проговорил Степан Степанович и погладил коню холку. Затем сунул руку в карман, и я увидел на его ладони кусочек сахара. Он поднес сахар к вздрагивающим ноздрям Снежка, и тот взял лакомство, едва коснувшись губами ладони Степана Степановича.
— Хотите потрогать? — спросил меня Чернухин, как спрашивают взрослые, обращаясь к детям.