Костю, спросонок едва не метнувшегося к деду, Марийка безотчетным движением удержала на печи, потом затискала в запечье. Сама забилась в угол на полатях, под дедов тулуп.
— Ахтунг! — грянуло вдруг точно выстрел, и сразу стало тихо-тихо.
Потом кто-то негромко заговорил по-русски.
Опомнясь, Марийка чуть приподняла краешек тулупа и выглянула. Посреди избы стоял маленький толстый немец-офицер в шинели с полоской серебряного погона. Сняв фуражку, он вытирал потный бритый затылок.
— Будешь отвечать — будешь жив, — говорил толстяк ровным и, как вначале показалось Марийке, добрым голосом. — Я позову доктора. Он быстро делает операцию. И ты будешь долго-долго жить. Немецкий доктор умеет очень хорошо зашивать живот.
Перед офицером на лавке, свесив голову, сидел связанный человек. Он все время крючился, кряхтел и сползал на пол. Если бы два полицая не придерживали его за плечи, он бы давно свалился.
— Альзо… Первый вопрос, — продолжал офицер, комкая платок, — сколько живых партизан осталось в Замошье?
Связанный продолжал все так же молча корчиться и кряхтеть, словно гитлеровец разговаривал с кем-то другим.
— Не надо терять драгоценных минут. Рана в живот — очень опасная рана. Ты можешь умереть, если не будем звать доктора.
Пленный медленно, будто непосильную гирю, приподнял голову. Лицо его было в крови и грязи, а взгляд потухший и бессмысленный, как у смертельно усталого человека, которому мешают спать.
— Стреляйте… чего канителить, — простонал он.
— Партизан мы не стреляем, — отрицательно покачал офицер синеватым затылком и сделал платком знак эсэсовцам, молча стоявшим у двери. — Партизан надо казнить через повешение.
Эсэсовцы отодвинули стол в угол, сбросили чугунок со скамейки у шестка. Один из полицаев начал поспешно стаскивать с себя резиновые сапоги.
— Но если ты будешь отвечать, — продолжал офицер, подвигаясь в сторону, чтобы освободить место на середине избы для скамейки, — если ты будешь говорить правду, я спасу тебе жизнь.
— Помираю…
Гитлеровец недовольно шевельнул черной щетиной усов под высоким ястребиным носом и махнул платком. Эсэсовцы обступили пленного и что-то с ним делали. Слышался треск разрываемой одежды, немотное мычание раненого.
Потом партизана, раздетого до пояса, положили поперек скамейки животом вниз. Разувшийся пучеглазый полицай и широкоплечий эсэсовец с расплющенной, морщинистой, как у черепахи, физиономией стали по бокам с сапогами в руках.
— Нам, к сожалению, нет время на долгий разговор с тобой, — офицер пнул пленного каблуком в голову. — Если не ответишь правду, тебя будут бить сапогами по почкам. Это очень больно — резиновыми сапогами по почкам. И ты сдохнешь. Ну!..
— Поднимите… — вдруг прохрипел партизан.
Его посадили на скамейку. Собравшись с силами, он обвел взглядом избу:
— Только не мучьте… Нет терпежу…
— Сколько человек осталось в отряде?
— Тридцать три…
— Врешь! Мы знаем!
— Было двести… — сказал партизан. — Так вы же минами… И день и ночь… А на островках где зарыться?..
— Ах, так! — усмехнулся офицер. — Одно слово неправда — и сапогами по почкам… Патрон, гранат сколько?
— Боеприпасу навалом. Зимой с самолетов нам сбросили. Да вы это третьего дня проверили, когда пробовали.
— А еды много? — резко перебил офицер. Глаза его, точно гвозди, вонзались в пленного.
Партизан на мгновение замялся.
— Плохо. Нету еды, — сказал он едва внятно. Потом, снова окинув избу коротким взглядом, добавил громче: — Брюква кончилась, горох на исходе. А главное — соль. Нету соли.
— Соли? — удивленно и недоверчиво переспросил гитлеровец.
— Да. Без соли нельзя. Без соли человек — тухлая селедка. Сегодня мы втроем и пошли… Хотели добыть. Да теперь знаю: посуху не пройти. Надо было лугами, по воде, к речке. Там на песчаной косе у вас, кажется, один пулемет всего…
— Сколько пулеметов в отряде?
— Эх, знать бы… Пропадут наши зазря… Без соли нельзя…
— Сколько пулеметов? — гитлеровец опять угрожающе повысил голос.
Но пленный, видимо впадая в забытье, продолжал бессвязно бормотать про брюкву, горох, твердил, что без соли человек — не человек.
«Замолчи! Замолчи!» — мысленно умоляла его Марийка под тулупом, понимая, какой вред партизанам он наносит своим признанием.
— На скамейку! — костяным голосом сказал офицер полицаям.
Через минуту послышались глухие, хлюпающие удары, будто вальком колотили по мокрому белью.
— Говори правду! Говори!..
Марийка безотчетным движением откинула тулуп с головы…
Люди, изба, солнце — все позеленело перед ее глазами. Позеленело и начало медленно переворачиваться.
Холодеющим лицом она уткнулась в тулуп.
Гак! Гак!..
Ей казалось, что она лежала без чувств. Но позже она припомнила, что слышала, как полицаи выволакивали тело партизана, как, грохоча ботинками, уходили эсэсовцы. Последним ушел офицер и увел деда Антона.
Потом в избе было тихо. Как ночью на кладбище. Тихо и жутко.
— Дедушка! — хотела позвать Марийка, в то же время зная, что деда Антона в избе нет.
Но вместо этого слова с губ ее слетело невнятное бормотание. Она почувствовала, что язык во рту непослушно вздрагивает и дергается, словно чужой.
«Костя!» — сказала Марийка громче.
— Те-те!.. — удивилась она чужим, непонятным звукам, которые вылетели из ее рта.
«Мама!» — вскрикнула она.
А раздалось жалобное мычание. Так мычат маленькие телята, затерянные где-нибудь в лесу.
Онемела!..
Это открытие не привело ее в отчаяние. Оно скорее удивило и озадачило. После только что пережитого у нее не хватало сил в полной мере почувствовать новое горе.
Она сидела и молчала.
Из-за печи, озираясь на дверь, медленно вылез Костя. Он как будто еще сильнее похудел. В обвисших вырезах полинялой майки проступали ребра. Остроносое треугольное лицо было бесцветно и неподвижно, лишь в карих с рыжинкой глазах мерцало по горячему угольку.
Он хотел пройти, выглянуть в окошко, но, заметив окровавленную скамейку на середине избы, попятился. Лицо его передернулось и еще заметнее побледнело.
Марийка осторожно, как будто у нее могли подломиться ноги, спустилась на пол. Ей казалось, что все тело ее внутри и снаружи облито холодом, — липким знобящим холодом. Все-таки она пересилила слабость, охватившую ее при виде человеческой крови. Леденеющими руками переставила скамейку в темный угол, накрыла половиком.
Вытерла руки, прошла к окну.
Фашисты давно скрылись, улица была пустынна.
Костя глянул в окно через Марийкино плечо.
— Увели дедушку! — сказал он растерянным шепотом. — Неужели застрелят?
«Молчи, — хотела сказать Марийка. — Одевайся…»
Она не раскрыла рта, но Костя почему-то понял, что она хотела ему сказать, и начал поспешно натягивать на себя полосатый вязаный свитерок.
…Они не видели солнца, не замечали широкого голубого разлива реки, не слышали озорной переклички скворцов у старых пошатнувшихся скворешен на березке. Они замечали только фашистов, когда те появлялись на улице.
Тело умершего партизана гитлеровцы повесили возле здания сельпо на суку придорожной липы — для устрашения, хотя в деревне и устрашать было уже некого.
Деда Антона куда-то увезли на грузовике. Про старика рассказал Петька, Марийкин сверстник, опухший, болезненного вида парнишка с обгорелыми бровями и ресницами. Петька заметил из окна своего дома, как деда Антона и еще одного дряхлого колхозника полицаи заталкивали в крытый грузовик.
— В Хмелевку повезли, — сказал Петька. — В Хмелевке штаб. Туда всех угоняют.
То, что дедушку повезли не одного, почему-то немного успокоило ребят. Но зачем он гитлеровцам?
— Что же нам делать?.. Что делать? — кусая нижнюю губу, бормотал Костя.
Марийка знала, ЧТО ДЕЛАТЬ. Она знала это с той самой минуты, как фашисты покинули их избу и у нее прояснилось сознание.