Картина, медленно всплывшая в памяти, залита солнцем, пропитана влажными, сочными красками, будто слой прозрачного лака, который ее покрывает, еще не обсох…
Все это вырвано из меня. Выдрано с мясом. Дымится теперь на помойке, забрызганное чужой спермой. И моей вины тут нет!
В тот же день – всего через пару часов! – она в своей много повидавшей ночнушке неторопливо и осторожно, – боялась что-то в себе расплескать? – разгуливала по квартире. А я мрачно смотрел в стену, ожидая, чтобы она наконец спросила, в чем дело. Но она не замечала. Голые плечи были густо заляпаны невидимыми отпечатками его рук. Сжимала и разжимала ягодицы, словно чувствуя внутри мягкие толчки. Ленивая, рассеянная усталость была в каждом движении. Чужое семя, – маленькие, белые, хищные головастики – наверное, еще бушевало внутри. Любовь всегда входила в нее через узкую, горячую щель внизу живота, и сразу же там тонула. И я вдруг понял, что этот вход теперь для меня закрыт. Даже воспоминания о том, что так любил делать с ней, воспоминания о ее прекрасной, яростной ненасытности, стали невыносимыми.
Самое страшное: она врала, изворачивалась и была удивительно искренней, пока я собирал свои пожитки. Для нее не ложь, а только маленькая военная хитрость. А я ловил каждую брошенную фразу. Но не мог поймать. Словно вода сквозь пальцы. Тайное, ставшее явным, совсем очевидным, теряло свои очертания, оборачивалось тайным опять. Еще немного, и поверил бы ей – что-то в глубине души нестерпимо этого хотело, – а не собственным глазам! И тут случайно увидел на стуле возле нашей раскрытой семейной постели свои брюки. Они обвивались вокруг ее платья, мерцавшего неверным зеленоватым светом, насиловали его. Платье выгибалось навстречу им. Я уверен, она специально так их положила. Чтобы напомнить… Не только слова, но и вещи успела она приручить, втянуть в свое вранье. Здесь ничего уже не принадлежало мне.
Через два дня после моего ухода она появилась у меня на работе вечером, когда все разошлись. Без косметики, в том же самом платье, которое на стуле совсем недавно обнимало мои брюки. На ней не было лица. В мертвом неоновом свете то, что было, напоминало скорее плохо прилаженную маску. Годы отделяли ее от ленивой, уверенной в себе женщины, разгуливавшей передо мной в прозрачной ночной рубашке.
Не давая мне опомниться, зачитала вслух невидимый текст: она презирает себя за то, что сделала, это ничего не значит, того человека не любит и никогда не любила, все ему объяснила, и он уехал из города, ей ничего не нужно, она будет ждать, она знает – будут другие, и она хочет быть лишь одной из них… Когда же она замолчит?! Фразы продирались сквозь меня, царапали изнутри и уходили, оставляя за собой кровавые следы. Знаков пробела между словами не было. В конце каждой из фраз черные ресницы опускались и ставили сдвоенную точку.
Я начал массировать виски€ и сразу ощутил острую боль. Ощущение было, будто сквозь голову из одного уха в другое тянут рывками колючую проволоку, по которой идет ток.
Внезапно пробудился кондиционер, захрипел запрятанной глубоко в стене глоткой, и под его густой заунывный стон ее голос, медленно набухавший слезами, продолжал настойчиво кружить вокруг. Метался, петлял, не находил себе места. Искал трещину в стене, которой я пытался отгородиться. Я слушал, но слушал очень отстраненно. Не сердцем, а головой и даже не головой, а только ушами. Слушал и не слышал. Связи между словами, которые, не задевая, огибали мою голову, и тем, что они означают, исчезли. Слабый, но отчетливый запах лжи шел от них.
Когда она наконец затихла, вид у нее был совсем жалкий. Еще минута, и здесь, посреди моего стеклянного закутка, она опустится на колени. Недоставало лишь сложенных в мольбе рук и глаз, поднятых к небу. Сцена выглядела бы впечатляющей.
«Закрою на ключ, – неожиданно произнес кто-то внутри меня, – брошу ее на пол и вы… Чтобы лежала здесь у меня под ногами и не могла двигаться!» Наверное, желание унизить, отомстить, наказать так отчетливо проступило у меня на лице, что она быстро повернулась и вышла.
«Она врет! Врет и себе, и мне! Вррет вссиоо!..» Заточенный ненавистью конец моего беззвучного крика просвистел в воздухе и глухо воткнулся в закрывшуюся за ней дверь.
И с этого дня начались восемнадцать лет Великого Молчания. Теперь я говорил с ней лишь для того, чтобы как можно меньше сказать. Важное не имело к ней отношения и не выходило дальше исчирканных ночью листочков… Она перестала быть моей жизнью. Превратилась в малую часть ее… Я больше не хотел, чтобы у нас было общее… Нелепо думать, что один человек может принадлежать другому… Не умею забывать и не умею прощать… какая-то детская непримиримость…
Простая логика оскорбленного мужчины не смогла долго сопротивляться темным инстинктам тела. Во всяком случае, импотенции на базе психического расстройства не случилось. Прошло несколько недель, и она превратилась в «одну из других». Дурное дело нехитрое. Мой дом, моя певчая жена, мое будущее, все эти потрепанные притяжательные уже ни к чему не притягивали.
Я снимал квартиру на соседней улице, никаких ограничений на мою свободу не накладывалось. Пытался направить свое одиночество по ложному пути, заводил короткие связи с женщинами. Происходившее с телом души не касалось…
…И я начал взахлеб писать стихи. Высокопарное слово «поэзия» никакого отношения к ним не имело. Они сочились как кровь сквозь бинты от раны, которую я вновь и вновь расцарапывал. Процесс был очень болезненным.
Одинночество. Один-ночью-стих. Одинн. Очество.
Это было что-то совершенно новое. Начал видеть, чувствовать и не бывавшее вовсе со мною. Хотя привычка разговаривать с самим собой у меня с детства…
Много раз я пытался поставить точку в наших с ней отношениях, но всегда возникала какая-то новая цепляющая закорючка, превращавшая уже поставленную было точку в еще одну запятую.
Какой смысл жить с женщиной, которая тебе изменила? Но смысл тут был ни при чем.
И все продолжалось. Пока вдруг – до этого времени «вдруг» давно уже ничего не происходило – я не узнал, что она беременна. И на третьем месяце! Раньше мысль о ребенке мне никогда в голову не приходила. А уж теперь оставлять ли его, у меня никто не спрашивал.
Коротким всплеском острого наслаждения, – единственная, задохнувшаяся гласная: «всплЕск» между нетерпеливо подталкивающими друг друга в спину согласными, – опьянением всего его существа, неутоленною страстью природа заманивает мужчину, чтобы он, сам того не замечая, оплодотворил женщину. Чтобы в ней завязалась новая жизнь. Ни от него, ни от нее это не зависит.
Эластичное, тугое тело, в котором уже бились два сердца, было гораздо умнее меня. И оно умело добиваться своего. Я возвратился. Почему-то решил, что если не вернусь, ребенок родится уродом.
А затем появилась Лара.
Бьющая через край жизненная сила жены была теперь целиком направлена на заботы о ребенке… Купания беспомощного светящегося тельца, пеленания, гуляния с коляской… А я помогал… «полумуж женщины с маленьким ребенком»… помогал даже отцеживать лишнее молоко… В ее млечной груди, покрытой сетью блеклых голубых вен, в коричневом соске, который она держала, как сигарету двумя пальцами, и впихивала в рот только что отрыгнувшего младенца, – во всем этом было что-то подлинное, вызывавшее уважение… А потом она вполголоса пела, укачивая Лару. Удивительные колыбельные, которые я так любил слушать, всегда начинались в очень теплом, низком регистре с бархатной подкладкой, потом незаметными баюкающими переходами поднимались в переливающийся верхний и, достигнув его, почти сразу осторожно опускались. Это повторялось снова и снова. Лара уже спала, а она смотрела, не отрываясь, на пухлое младенческое личико и продолжала напевать, и голос ее плавно скользил по слизистой оболочке, выстилавшей изнутри мою душу… Концы сводились с концами, и брачный узел затягивался все туже…