Боль понемногу уползает вниз, через все тело в левую ягодицу и застревает там.
И тут сквозь давно уже не модные роговые очки я увидел устремленный на меня тяжело ограненный, неподвижный взгляд. Смотрел кто-то очень одинокий, задыхающийся, только что вынырнувший на поверхность. Седеющая щетина, как слой инея, покрывала впалые щеки. Это было мое безглазое отражение. Симпатии к себе оно не прибавило… Да, это, несомненно, был я – узнал себя, хотя хмурая физиономия с перекошенными очками, застывшая в текучем зеркале, и была совсем непохожа на ту, что хранилась в памяти… Ничего хорошего эта встреча не предвещала…
Долго изучал помятый слегка лик в очках, изучал узкогубый рот – хозяин его явно с трудом с ним справлялся – с двумя морщинами, начинавшимися у крыльев носа и уходившими в подбородок. Наполненные тьмой, они были будто глубокие скобки, отделяющие каждое мое слово от слов, произносимых другими. Вот человек, говорящий отдельно.
Мы с человеком, говорящим отдельно, не отрываясь смотрим друг на друга. Игра в гляделки. Я не выдерживаю первым: запустил в зеркальную глубину свою скользкую, неуверенную улыбку – не всю улыбку даже, а только ее маленькую часть – и отвернулся. В онемевшей гортани стало холодно и сухо, будто после анестезии. Разозлился, загасил окурок и отошел к открытому окну. Отражение недоуменно поглядело мне вслед.
Глава 2
Сколько времени я так стою? Вытянул наугад руку, и на ладонь обрушилась холодная вода, беснующаяся между гремящим небом и покорно распластавшейся под ним землей. Город неотличим был от ливня, идущего сразу во всех направлениях. В Питере таких ливней не бывает.
Внизу проступали молочные плафоны на извилистых лунных стеблях, обернутых в искрящуюся влагу. Качались в асфальте вложенные друг в друга круги темноты и размытого аквариумного света. Из них поднимались тяжелые испарения.
Взметнулся с шумом внезапно окрылившийся мусор. По широкой пузырящейся улице – всеобъемлющий несметный ливень впитал в себя все ее цвета – между двумя мигающими линиями фонарей сломанные ветки пальм, словно скелеты доисторических рыб, плыли под музыку воды к вздувшемуся от дождя океану. Воздух был насыщен электричеством. Грохочущее железное одеяло раскатывалось над притихшим городом. Сияющие нити обметали трепещущие от ветра оборванные края темной небесной холстины, свисавшей над ним.
Я вслушивался в шелестящий дождь. Стихи – смутные, расплывчатые, как этот залитый водой город, – переполняли меня. Гулкие ритмизованные строчки наталкивались на самих себя, эхом отдавались в голове. Надо было бы записать эти обрывки, пока они окончательно не улетучились, но снова появился голос жены. Сначала он доносился откуда-то из-под воды, но потом стремительно выплыл.
– Ты чего губами шевелишь? Молишься, что ли?.. – Ее хорошо поставленный голос звучит неуверенно. Явно не знает, с чего начать. Видно, разговор был слишком важным, чтобы произносить первое попавшееся, но сдерживать себя ей не удается. – Ну да! Чего со мной говорить?
– Мм… Что? Ты о чем? – Это я пробормотал. Понимал, что отвечать нельзя. Но отвечал.
Мелкая водяная пыль рассыпается по лицу. Мой взгляд все еще плывет в бушующем многоцветном ливне, и сразу выдернуть его я не могу. Строчки медленно тонут в дожде. Над ним проплывают сонмы чужих снов. Пытаюсь проглотить огромный ком в горле.
Как она умудряется каждый раз так точно найти момент, чтобы разбить хрупкую, только что сошедшую на меня тишину? Тишину, внутри которой я пытаюсь хоть что-нибудь важное для себя сохранить, тишину, которая требует ненарушимого одиночества.
– О нас. О том, что ты со мной говорить не хочешь!
Тон ее мне не нравился. Давно уже не нравился. Губы, сжатые двойной перламутровой дугой, прогнулись под тяжестью подмороженной улыбки. Резко очерченные брови, под ними толстые черные ресницы: ей легко казаться упрямой и решительной.
…О твоих стихах. Думаешь, я не знаю? Печатаешь втихаря в России, не под своим именем. Их ты тоже стыдишься?
Снова безошибочно точно ударила она в больное место. Я мог представить ее поющей на палубе корабля, мог представить в постели со мной, но представить ее с интересом читающей мои стихи я не мог. Дело не в том, что другой формат. Просто не ее уровень… Конечно, может, она и ревновала к моим ночным занятиям, но хоть что-нибудь узнать о своей сопернице никогда не пыталась. А я, тот, который на самом деле мало похож на того, которого она видела.
– У тебя даже элементарного честолюбия – и того нету!
– Возможно, тебя это удивит, но не все поэты занимаются рекламой собственных стихов. – Произнес за меня кто-то моим голосом. Далеким и отстраненным.
(Имен мужа и жены склонный к иносказаниям автор решил не называть. Излишняя близость может вызвать симпатию, исказить в глазах читателя то, что произошло.
В нарочито бесцветных словах-отговорках мужа сейчас (и будет еще очень часто) слышна одиннота – высокая, немного дребезжащая нота набухающего одиночества. Теперь, когда тональность обозначена, надо дать несколько разъяснений по поводу этой одинноты и всей полифонии ее оттенков. Дело в том, что сам автор нотной грамоте никогда не учился, но почему-то уверен, что это соль – непрерывно меняющая окраску пятая нота в самом высоком своем регистре – соль большой октавы его переживаний. Звучащее отражение того, что он сам регулярно посыпает на свои незаживающие раны. Хорошо отработанный защитный мазохизм, позволяющий полностью сосредоточиться на самом себе. Разумеется, эта уверенность опирается на что-то гораздо более основательное, чем только его слова.
И именно на этой, без преувеличения трагической ноте начинается его разговор с женой. А она, несмотря на весь свой тонко развитый музыкальный слух, ее не замечает. Хотя эта самая значимая, но так и не услышанная ею нота, и в особенности ее обертоны, имеют прямое отношение к разговору, который она сама затеяла, и к трагическому концу нашей истории. И даже к тому, что в ней не произойдет. Вы поняли, к чему я веду? Конечно, нет. Я же только начал рассказывать. Тут всего лишь одна тоненькая, но уже отчетливо звучащая ниточка. Так что не волнуйтесь, скоро все начнет разъясняться. Обижать читателя я, конечно же, никоим образом не хотел бы. Последнее дело самоутверждаться за счет неосведомленности других.)
Тело разламывалось от усталости. Единственное, чего хотелось, – это остаться одному и ни о чем не вспоминать. Просто слушать, как длинные капли дождя, будто тупые деревянные гвозди, прибивают к стенам взбухающую известку, как грохочет над ливнем треснувшее небо…
– Уверена, ты женишься на дворничихе, – вспомнил я любимую фразу бабушки.
– Тебе и на дочь свою наплевать! – Улыбка оказалась непомерной тяжестью, и удержать ее ей не удалось. – А я, я надорвалась от любви к ней! – На языке обвиняющих умолчаний это еще и означало: «в отличие от тебя». – Ничего про нее не знаешь… Вот скажи, глаза у Лары какого цвета?
– Что ты глупости какие-то спрашиваешь? Светло-голубые у нее глаза, в детстве были серебристо-белыми. – Вопрос застал меня врасплох, но отвечаю я своим самым проверенным, самым невыводимым из себя голосом. – У тебя темно-коричневые. У меня черные. – Я всегда удивлялся, откуда у Лары такой цвет глаз… – Все? Экзамен закончен?
Мои короткие ответы с трудом поддерживали наш разговор, все более провисавший над длинными пролетами кромешной тишины. А может, ей только выговориться нужно? И завтра она обо всем забудет?
Она пробормотала еще что-то, чего я не расслышал. Наверное, хотела узнать у меня, какой я после этого отец Ларе.
– Обожаю, когда разговариваешь со мной как с круглой идиоткой! – Любое слово она может повернуть против себя. Или это против меня? Окольцованный золотом палец с прилипшей к нему тлеющей сигаретой со свистом рассек воздух. На конце вспыхивал, словно драгоценный камень, затухал, вспыхивал снова красный огонек. И в неверном свете его бисерная сыпь мерцала у нее на шее. Как видно, раздражение, поднимавшееся изнутри вместе с несколько преувеличенной брезгливостью, начало проступать на поверхности кожи. – И эти твои мерзкие, отвратные бабы! Командировки в какие-то фирмы, которых вообще и не существует! Только для того, чтобы впихнуть свой вечно торчащий член в еще одну грязную тетку!