Алогизм. Примером было стихотворение «Баллада». Привожу его целиком:
Он вошел в распахнутой шубе,
Какой-то сверток держал.
Зуб его не стоял на зубе,
Незнакомец дрожал.
Потом заговорил отрывисто, быстро,
Рукою по лбу провел,—
Из глаз его посыпались искры
И попадали на ковер.
Ковер загорелся, и струйки огня
Потекли по обоям вверх:
Огонь оконные рамы обнял
И высунулся за дверь.
Незнакомец думал: гореть нам, жить ли?
Решил вопрос в пользу «жить».
Вынул из свертка огнетушитель
И начал пожар тушить.
Когда погасли последние вспышки
Затухающих искр,
Незнакомец сказал, что слишком
Пустился на риск.
Потом добавил: — Теперь мне жарко,
Даже почти хорошо… —
Головой поклонился, ногой отшаркал
И незаметно ушел.
Примитив. «Евгений Онегин» (в восьми строчках).
Онегина любила Таня,
Но он Татьяну не любил,
А друга Ленского убил
И утонул в своих скитаньях.
Потом он снова Таню встретил
И ей признался, но она
Нашла супруга в высшем свете
И будет век ему верна.
Экспрессия. Примером может служить ныне уже опубликованное стихотворение «Гоген».
Дисгармония.
Снег сбрасывали с крыш,
И сторонились люди,
Лишь
Один из них бежал по снежной груде.
Ударило его
Огромным снежным комом,
Он продолжал свой путь бегом
К знакомым.
Юлиан Долгин был не только теоретиком небывализма, но и автором вошедших в наш сборник оригинальных стихотворений, и, на мой взгляд, весьма примечательным поэтом.
Среди других авторов, кроме Глазкова и меня, были студенты того же МГПИ Николай Кириллов, Алексей Терновский, Иван Кулибаба, а также наши с Колей общие знакомые Вениамин Левин, Виктор Архипов (писавший главным образом четверостишья) и Глеб Александрович Глинка. История знакомства с ним такова.
В Москве в 1939–1941 годах была литературная консультация (когда она организовалась — не знаю, а просуществовала до начала войны). Располагалась она в Большом Гнездниковском переулке, в доме, где в то время был цыганский театр «Ромэн», на втором этаже. Там было несколько консультантов, но особенный интерес, пожалуй, вызвал у нас с Глазковым Глеб Александрович Глинка. Произведения он разбирал вдумчиво, неторопливо. Некоторым авторам давал разнос, да такой, что те больше у него не появлялись. Помню, как он похвалил поэтессу Хмелеву за рифму «хмуря — Ибаррури»: «Обычно рифмуют „буря — Ибаррури“, а у нее свое».
Мы пока оставались только зрителями. Велико было наше удивление, когда Глинка подошел к нам и сказал: «Вы ведь тоже поэты, так прочтите мне что-нибудь».
Глазков приосанился и шепнул мне: «Прочту ему самые противоестественные». Прочел он свой первый Манифест и еще кое-что.
Неожиданно Глинка схватил Колю за руку и воскликнул: «Да ведь Вы настоящий поэт! — и добавил: — Очень хочется с Вами поговорить. Приходите ко мне. Вот мой адрес».
Мы бывали много раз у Глеба Александровича. Это был приземистый человек лет пятидесяти с небольшим. Занимал он небольшую комнату (насколько я помню, десятиметровую) в коммунальной квартире на Новинском бульваре. Стихи он знал великолепно и так же их читал. Особенно хорошо Пушкина и Блока. Мне он обещал поместить в альманахе литконсультации (а таковой издавался) мою поэму «Город», которая ему понравилась.
Читал он и свои стихи:
Большой поэт, как дерево, растет:
Пускает листья, отпускает корни.
Он вырос, наконец, и вот
Шумит огромный, сильный, непокорный.
Но времени ему не одолеть,
Таков удел всего — людей и сосен.
Ну, и поэт обязан умереть,
Последняя к нему приходит осень.
Дневные обрываются мечты,
Он засыпает тихо, без мучений…
И тихо осыпаются листы
Из полного собранья сочинений.
Нужно ли говорить, что это стихотворение тоже было включено в сборник? Хотя я и понимал, что никакого отношения к небывализму оно и не имеет.
Был еще один автор «Творического зшитка», и о нем следует сказать особо.
Как-то Глазков принес мне длинное стихотворение, сказав при этом: «Это Петр Васьков — крестьянский поэт, надо будет его включить». Внимательно прочитав опус, я обратил внимание на некоторые глазковские обороты, к тому же стихи были написаны почерком Глазкова. «А я их переписал», — сказал он. Я понял, что Петр Васьков выдуман Глазковым. Коля не отпирался. Мы все же поместили этого несуществующего поэта, однако я добился, что примерно 5/6 было выброшено. Осталось начало и еще кое-что:
Куда зовешь меня, соха, ты!
Выходит солнце из-за хаты.
Восход — обратное заката,
А я рожден, чтоб песни петь.
Поля раскинулись покаты,
Что с самолета, как плакаты.
Да этак можно опупеть!
* * *
А летом капли дождевые,
Да, говорят, еще какие
Стучали по домам.
* * *
Он навсегда решил остаться
И умереть в деревне старцем
Среди родных полей.
А дождь стучал, и ветры пели
О нерешенной эпопее,
Одной из эпопей.
А что же было представлено самим Глазковым? Из его произведений я отобрал четыре — «Манифест», «Балладу», «Выключатель» и стихотворение о мазуриках («Полотно. Ермак, Татары…»).
Когда была завершена подборка стихов, следовало подумать об окончательном названии сборника и его оформлении. Название придумал я, и после некоторого обсуждения окончательно оно выглядело так:
«Расплавленный висмут.
Творический зшиток синусоиды небывалистов».
В институте, где я учился, мы дружили с Игорем Верещагиным, мать которого работала машинисткой. Я обратился к нему с просьбой, чтобы она отпечатала наш сборник. Он согласился, и мы получили три экземпляра (четвертый он оставил себе). Теперь дело было за оформлением. Мой школьный товарищ Михаил Маслов учился в это время в Архитектурном институте и был прекрасным художником (в свое время я познакомил его с Глазковым, и они тоже стали друзьями). Миша охотно согласился иллюстрировать книгу, сделал обложку из ватмана и десять рисунков, тоже на ватмане. Если про сборник можно было сказать, что цельным по замыслу он все-таки не стал, то рисунки получились явно небывалистскими. Маслов как-то сразу уловил суть течения, в основном, конечно, делая упор на стихи Глазкова, и выдержал сборник в едином стиле. Рисунки были сделаны в одном экземпляре и вставлены в ту книгу, которая осталась у меня. Первый экземпляр взял себе Глазков, а третий — не помню, кому достался.