Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это был первый холод старости, более страшный, чем холод смерти. Я ощутил его в то время, когда на плечах моих еще был плащ Альмавивы, а на голове — шлем Мамбрина!{56} В жизни моей пробил час, когда утихает жар крови и когда страсти наши — любовь, гордость, гнев, — благородные и священные страсти, которые обуревали богов древности, становятся рабами разума.

Я достиг тех преклонных лет, когда в человеке разгораются честолюбивые помыслы, того возраста, когда он сильнее, чем в юные годы, ибо уже способен отказаться от любви женщины.

Ах, почему я этого не сделал!

Бежав и переодевшись в рясу, которую монах-француз оставил на кухне загородного дома, я прибыл в Эстелью, чтобы явиться ко двору дона Карлоса VII. Колокола церкви святого Иоанна звонили, возвещая начало королевской мессы, и я захотел услышать ее тут же, не отряхнув дорожной пыли, дабы возблагодарить господа за то, что он спас мне жизнь. Когда я вошел в церковь, священник был уже в алтаре. Мерцающий свет лампады озарял ступени амвона, на которых расположилась свита. Лица всех были погружены в темноту, и глаза мои разглядели только высокую фигуру его величества, который выделялся среди своих приближенных благородством и непринужденностью в обращении, делавшими его похожим на короля древних времен. Во всем облике его было столько мужества, столько гордости, что, казалось, ему недостает только богатых доспехов чеканки миланского мастера и покрытого кольчугой боевого коня. Его пламенному орлиному взгляду как нельзя лучше подходило бы сверкать из-под забрала шлема, увенчанного зубчатой короной с украшениями в виде листьев аканфа. Дон Карлос Бурбон-и-д’Эсте — единственный из монархов, который с достоинством мог бы носить горностаевую мантию, держать в руках золотой скипетр и украсить голову усеянной драгоценными камнями короной, непременным атрибутом королей на старинных миниатюрах.

Когда месса окончилась, один из монахов поднялся на кафедру и с заметным баскским акцентом обратился к солдатам бискайских терций, которые прибыли, чтобы впервые сопровождать своего короля, и провозгласил священную войну.{57} Я был растроган. Эти мужественные, твердые слова, угловатые, как оружие каменного века, произвели на меня неизгладимое впечатление. Они звучали, как в старину. Они были просты и торжественны, как борозды, проведенные плугом, когда в них роняют семена пшеницы или маиса. Не понимая смысла, я чувствовал, что они правдивы, прямолинейны, сдержанны и суровы. Дон Карлос слушал их, окруженный своими приближенными, стоя и повернувшись лицом к проповеднику. Донья Маргарита и все ее придворные дамы стояли на коленях. Теперь я уже различал отдельные лица. Помнится, этим утром в королевской свите были князья Касерта, маршал Вальдеспина, графиня Мария Антониетта Вольфани, фрейлина доньи Маргариты, маркиз де Лантана, прозванный Неаполитанским, барон Валатье, французский легитимист, бригадный генерал Аделантадо и дядя мой, дон Хуан Мануэль Монтенегро.

Боясь, как бы меня не узнали, я продолжал стоять на коленях, скрытый тенью колонны, до тех пор пока монах не окончил проповедь и королевская чета со своею свитой не покинула церковь. Рядом с доньей Маргаритой шла некая дама высокого роста, укрытая черным покрывалом, которое почти волочилось по полу. Она прошла совсем близко от меня, и, не видя ее лица, я, однако, догадался, что глаза ее узнали меня под моей картезианскою рясой. На мгновение мне показалось, что и я ее узнал, но возникший вдруг в памяти моей смутный образ растаял, прежде чем успел обозначиться сколько-нибудь ясными чертами. Это было похоже на порыв ветра, который налетел и вдруг притих, на огоньки, которые загораются и тухнут где-нибудь на ночных дорогах.

Едва только церковь опустела, я направился в сакристию. Озаренные бледными лучами, два старых священника разговаривали в углу, а ризничий, еще более глубокий старик, раздувал угли в кадильнице, стоя перед высоким окном с решеткой. Я остановился в дверях. Священники не обратили на меня никакого внимания, но ризничий впился в меня покрасневшими от дыма глазами и сухо спросил:

— Вы пришли служить мессу, ваше преподобие?

— Нет, я только ищу друга моего, брата Амвросия Аларкона.

— Брат Амвросий придет попозже.

— Он, верно, гуляет сейчас где-нибудь около церкви, — поспешно добавил другой. — Если он вам очень нужен, вы его там найдете.

В эту минуту в дверь постучали, и ризничий побежал открыть задвижку. Второй священник, до сих пор хранивший молчание, пробормотал:

— Должно быть, это он и есть.

Ризничий открыл двери, и из темноты вынырнула фигура знаменитого монаха, который всю жизнь молился за душу Сумалакарреги.{58} Это был человек огромного роста, сутуловатый, костлявый, с пергаментной кожей и глубоко запавшими глазами. Голова его непрерывно дрожала: он воевал еще в первую войну и был ранен в шею. Остановив вошедшего в дверях, ризничий тихо сказал:

— Тут вас монах один ищет. Должно быть, из Рима.

Я ждал. Брат Амвросий окинул меня взглядом с ног до головы. Он не узнал меня. Но это не помешало ему просто и по-дружески положить мне руку на плечо:

— Вам угодно говорить с братом Амвросием Аларконом? Вы не ошиблись?

Вместо ответа я поднял капюшон. Старый вояка посмотрел на меня с веселым изумлением. Потом, повернувшись к священникам, он воскликнул:

— Этот брат в миру зовется маркизом де Брадомином.

Меня окружили. Пришлось рассказывать, почему я в монашеской рясе и как мне удалось перейти через границу{59} и пробраться в Эстелью. Брат Амвросий весело смеялся, а священники смотрели на меня поверх очков, и их полуоткрытые беззубые рты выражали недоумение. Став между ними, под лучом солнца, падавшим сквозь узкое окно, ризничий слушал все это недвижимый и всякий раз, когда эсклаустрадо{60} прерывал меня, сухо говорил:

— Дайте же наконец ему досказать!

Но брат Амвросий не хотел верить, что я прибыл из монастыря и что туда меня забросило разочарование в мирской суете и раскаяние в содеянных мною грехах. И пока я говорил, он не раз оборачивался к священникам и шептал:

— Не верьте ему. Наш знаменитый маркиз все это выдумал.

Чтобы он больше не выражал сомнений по этому поводу, мне пришлось торжественно заверить его, что это правда. С этой минуты он сделал вид, что сам совершенно в этом убежден, и, чтобы показать, как он изумлен, то и дело крестился.

— Вот уж истинно говорится, что чем больше живешь, тем больше видишь! Нечестивцем я, правда, его никогда не считал, но никогда бы не подумал, что в маркизе де Брадомине так много религиозного рвения.

— Раскаяние не возвещают трубными звуками, это вам не кавалерия, — сказал я рассудительно и тихо.

В эту минуту как раз протрубили сигнал седлать коней. Все рассмеялись. Один из священников с очаровательным простодушием спросил меня:

— Значит, раскаяние подкралось к вам осторожно, как змий?

Я печально вздохнул:

— Оно пришло ко мне, когда я однажды поглядел на себя в зеркало и заметил, что волосы мои поседели.

Священники улыбнулись друг другу так вкрадчиво, что с этой минуты я не сомневался, что передо мною иезуиты. Я скрестил руки на нарамнике и, напустив на себя покаянный вид, принялся снова вздыхать:

— Превратности судьбы опять бросают меня в житейское море. Я сумел побороть в себе все страсти, кроме гордыни. Даже когда на мне была ряса, я не мог позабыть, что я маркиз.

Брат Амвросий воздел руки и своим низким голосом, который от привычных монастырских шуток, казалось, стал мягче, изрек:

— Наш Карл Пятый тоже вспоминал о своей империи в обители святого Юста.{61}

50
{"b":"567740","o":1}