Я остановился на отдых в хижине, построенной среди руин, и уснул у дверей ее, в гамаке, подвешенном к гигантскому кедру, тень которого осеняла вход в убогое жилище. Долина замирала, медленно погружаясь в тишину этого пышущего любовью, раскаленного вечера. Щеки мои ощущали пряное дыхание тропических сумерек. Долина вся трепетала, словно негритянка на брачном ложе, охваченная желанием и влюбленная; воздух был пропитан горячими испарениями ее крепкого тела.
Измученный усталостью, зноем и пылью, я погрузился в забытье, и мне, как арабу, снились врата рая. Надо ли говорить, что все семь гурий, которые подарил мне пророк, были креолками, одетыми в ипили и фустаны, и что у всех у них была улыбка Лили и взгляд Ниньи Чоле. В самом деле, Саламбо текильских дворцов начинала что-то уж слишком меня тревожить. Обнаружив это, я испугался: я был уверен, что все кончится тем, что я до безумия полюблю ее необыкновенные глаза, если, на мое горе, мне доведется их снова увидеть. По счастью, женщины, которые сводят нас так с ума при первой же встрече, появляются в жизни всего лишь раз. Они проходят как тени, окутанные таинственной дымкой мечты. Может быть, вернись они вновь, очарование бы пропало. Да и зачем возвращаться, если одного лишь взгляда их довольно, чтобы заразить нас любовной тоскою и тайной грустью!
О, романтические мечтания, незадачливые дети нашего идеала, зачатые где-то в пути! Можно ли прожить жизнь и не ощутить, как трепещет сердце под вашим ласковым белым крылом? Сколько такой любви хранил я в душе!.. Даже теперь, когда голова моя убелена преждевременной сединою, я не могу без грусти вспомнить лицо женщины, которую я видел однажды утром между Урбино и Римом, когда служил в дворянской гвардии его святейшества папы. Это лицо из сновидения, бледное и печальное; оно парит в моем прошлом и овевает все мои юношеские воспоминания далеким ароматом засохших цветов, которые хранятся вместе с письмами и локонами любимой и, спрятанные на самом дне ларца, все еще источают благоговейную свежесть первой любви.
Глаза Ниньи Чоле воскресили в моей душе эти далекие образы, нежные, как привидения, и белые, словно омытые лунным светом. Эта улыбка, напомнившая улыбку Лили, зажгла в крови моей неистовые желания, а в душе — смутную жажду любви. Помолодевший и счастливый особым, смешанным с грустью счастьем, я вздыхал по все еще жившему во мне чувству и в то же время опьянял себя ароматом апрельских роз, которые снова разукрасили старый куст. Сердце, давно уже заглохшее, мертвое, ощущало, как вместе с хлынувшими вновь молодыми соками вернулось и сожаление об утраченных радостях. Оно погружалось в туман былого и упивалось сладостным спокойствием — удел прикованного к постели больного, который когда-то много и очень по-разному любил. Ах, до чего восхитительна была эта дрожь, которую разгоряченное воображение передавало каждой частице тела!
А тем временем ночь заволакивала долину своей тенью, которая столько всего обещала, и птицы большими стаями улетали прочь. Я прошел среди развалин и позвал своего маленького проводника-индейца; многовековое эхо дворцов повторило мой оклик. Мальчик появился из-за огромного изваяния, высеченного из красного камня. Рыжая лошадь была уже взнуздана. Я вскочил в седло, и мы тронулись в путь. На горизонте полыхали зарницы. Едва уловимый запах моря и водорослей примешивался порою к благоуханию полей, и там, вдали, где темнел восток, виден был красноватый отблеск пылавшего леса. Природа, дикая и сладострастная, все еще трепетавшая от дневной жары, казалось, уснула сном насытившего свое вожделение зверя и глубоко дышала во сне. В этой тьме, где слышны были глухие шорохи страсти, где среди высокой травы с неистовой быстротой сновало множество светлячков, мне казалось, что я вдыхаю нектар, сладостный, нежный, божественный. Нектар, который в разгаре лета природа наливает в чашечки цветов и в сердца людей.
Было совсем темно, когда мы прибыли в Сан-Хуан-де-Тукстлан. Я сошел с лошади и, передав поводья проводнику, один по пустынной улочке спустился на берег. В лицо мне повеяло ветром с моря, и я с тревогой начал было думать, что фрегат уже снялся с якоря. В этом раздумье я и шел, когда почувствовал за спиною мягкие шаги босых ног. Ко мне подошел завернутый во все белое индеец:
— Господину ничего не угодно приказать?
— Нет, ничего.
Индеец сделал вид, что собирается уйти:
— Может быть, проводить вас, ниньо?
— Нет, не надо.
Что-то мрачно бормоча себе под нос, он еще плотнее завернулся в свою хламиду и тут же исчез. Я побрел вдоль берега дальше.
Вдруг до меня снова донесся смиренный и кроткий голос. Я обернулся и увидел все ту же фигуру в нескольких шагах от себя. Индеец бежал за мной и распевал гимны Гваделупской божьей матери. Догнав меня, он пошел со мной рядом и прошептал:
— Послушайте меня, ниньо, заблудитесь, тогда не выбраться вам из песков…
Человек этот начал уже мне надоедать, и я ничего ему не ответил. Молчание мое, видимо, его приободрило: он идет за мной еще долго. Первое время он молчит, а потом таинственным голосом предлагает:
— Хотите, господин мой, я вас к одной девочке сведу? Пятнадцать лет; тут, в двух шагах. Пойдемте, ниньо, увидите, как она танцует харапе.{27} Ниньо Начо знаете, хозяина ранчо в Уаксиле? Месяца нет, как она от него ушла.
Вдруг он умолкает и, сделав прыжок, преграждает мне путь. Держа в одной руке шляпу, как щит, он приседает и диким рывком заносит другую за спину: в ней блестит узкий нож. Признаюсь, я струсил. Нельзя было лучше выбрать место для засады. Зыбучие пески; то тут, то там — темные лужи, в которых отражалась луна, а вдали — подозрительная лачуга, где сквозь щели виден был свет. Может быть, я и дал бы себя ограбить, если бы грабитель не был так учтив, если бы он говорил со мною гневно и грозился распороть мне живот и выпить всю мою кровь, Я ожидал от него яростных и повелительных требований, но он вдруг пробормотал тем же тихим голосом раба:
— Не подходите, господин мой, можете напороться.
Услышав это, я мгновенно пришел в себя. Индеец весь съежился, как дикая кошка, готовясь на меня прыгнуть. Мне показалось, что ледяная сталь уже впивается мне в кость. Меня охватил ужас при мысли, что я могу умереть от ножа, и я вдруг почувствовал себя сильным и храбрым. Решив, что буду себя защищать, я не без дрожи в голосе закричал:
— Пошел прочь, или от тебя мокрое место останется!
Индеец не шевельнулся. Смиренный голос раба преисполнился иронии:
— Храбрец какой нашелся! А хотите пройти, так положите деньги туда вон, на камень. Тогда ступайте.
В воздухе снова сверкнул нож, и снова мной овладел страх, однако я сказал:
— Это мы еще посмотрим, негодяй!
Оружия при мне не было. Но в развалинах Текиля мне пришло в голову купить у одного из индейцев, торговавших шкурами ягуаров, палку; она восхитила меня своим необычайным своеобразием. Я храню ее до сих пор. Можно подумать, что это скипетр какого-нибудь царька — в отделке есть что-то восточное, и вместе с тем все выглядит удивительно просто.
Я надел очки, поднял палку и, с решительным видом выступив вперед, приблизился к грабителю, который успел отскочить в сторону, рассчитывая пырнуть меня ножом в бок. На мое счастье, луна светила вовсю, и я вовремя заметил его движение. Смутно помню, что решил разоружить его ударом по голове и по руке и что индеец избежал этого удара, очень ловко загородив мне свет. Что было потом — не знаю. У меня осталось после всего чувство тоски и страха, словно после кошмара. Освещенные луною холмы, темный песок, в котором увязают ноги, ослабевшая рука, застилающая взгляд пелена, индеец, который то исчезает, то возвращается снова, не дает мне покоя, пригибается к земле, прыгает, как разъяренная дикая кошка, и, когда палка выпадает у меня из руки, его бегущая фигура и блеск ножа, который проносится над моей головой, словно серебряная змея, и впивается в крест из двух обгоревших черных стволов…