В Саратове Николай Робертович оказался так. Начало войны застало его и М. Д. Вольпина в Рязани, откуда обоим пришлось уехать, как бывшим ссыльным, получившим «минус шесть», — их там не прописали, хотя Рязань и не входила в число шести запрещенных для прописки городов.
Добровольцами на фронт их отказались взять.
Они поехали в Ставрополь на Волге (теперь г. Тольятти), где были зачислены в войсковую часть, куда, как выяснилось потом, зачисляли «лишенцев», раскулаченных и бывших священников. Оружия и обмундирования им не дали. Поскольку армия все время отступала, то они то брели пешком, то на чем-нибудь ехали. Николай Робертович шел, укрывшись одеялом, холода наступали, ночевать негде. Их пускали крестьяне в свои избы, даже кормили. Вольпин рисовал портреты крестьян, за это получали еду. Николай Робертович повредил ногу, у него началась флегмона, и он уже еле шел. В пути им посчастливилось сесть в воинский эшелон, с которым они и прибыли в Саратов, где находился в эвакуации МХАТ.
Первое, что им обоим, обовшивевшим и измученным, бросилось в глаза на вокзале, — это громадные ящики с реквизитом с надписью «МХАТ».
Это было большой удачей.
Мхатовцы очень тепло встретили Николая Робертовича. Его поместили в комнату, где жили Ливанов и Петкер. Москвин сумел разыскать главного врача округа, профессора, генерала Миротворского, и тот согласился приехать. На почерневшей ноге он отметил чернильным карандашом границу опухоли и велел поставить риваноловый компресс. «Если, — сказал он, — опухоль к шести утра поднимется выше черты, придется ампутировать ногу». К утру оказалось, что опухоль дальше не пошла.
Когда опасность заражения и ампутации ноги миновала и Николай Робертович спустя месяц начал уже ходить без костылей, была куплена в счет аванса Москвина из генеральского сукна шинель. В этой шинели его и отнесли на руках к московскому поезду с большой помпой актеры МХАТа.
В Москву Николая Робертовича с Мишей Вольпиным вызвал начальник клуба НКВД Борис Сергеевич Тимофеев. Они еще до войны писали программу для ансамбля. Тимофеев их очень ценил и любил, поэтому, узнав, что оба живы и находятся в Саратове, прислал вызов в Москву. Поселил их при клубе, дав комнату, и тем самым спас от преследований.
Клуб НКВД находился тогда, да и сейчас находится, рядом с известным зданием на Лубянке. Там, видимо, смирились с тем, что репрессированные живут тут же, у них под носом, и пишут им программу для их ансамбля.
В программе, над которой работал Николай Робертович, К. Голейзовский ставил танец, С. Юткевич отвечал за режиссуру, А. Свешников руководил вокальной группой, П. Вильямс делал декорации и костюмы, Д. Шостакович писал музыку, И. Дунаевский дирижировал и руководил ансамблем. Среди артистов ансамбля играл мобилизованный молодой актер Юрий Любимов.
Война нас разлучила, и мы потеряли из виду друг друга. Я уехала с Большим театром в Куйбышев, а Николай Робертович с М. Вольпиным пропали без вести. Я думала, что никогда его больше не увижу.
В середине зимы я с оказией получила от Николая Робертовича письмо из Саратова, куда они попали совершенно неожиданно для меня.
«[Ноябрь] 1941 г.
Лежу в Саратове и слушаю рассказы о тебе. Счастлив, как никогда. Завтра мне будут резать ногу. Прошел 600 верст и нажил себе какую-то муру на подъеме. Постарайся написать мне, Наташа. Изголодался я по тебе страшно. Помнишь ли ты меня, милая? У меня сейчас очень высокая температура, и я не могу написать связно двух слов. Как только мне будет лучше, я снова воспользуюсь какой-нибудь оказией и тогда напишу что-нибудь вразумительное. Я очень люблю тебя, Наташа. Пиши мне, красавица. Целую и мечтаю о тебе каждый день. Николай».
Получив это письмо, я решила, что у него гангрена и что ногу должны ампутировать. Я очень испугалась за его жизнь и тут же написала ему, что очень его люблю и не оставлю его, что бы с ним ни было. К счастью, опытный врач сумел каким-то чудом спасти ногу. Но выздоровление было очень долгим.
«[Ноябрь] 1941
Прочел твое письмо, и словно меня из тюрьмы выпустили. Даже дышится по-другому. Сколько раз за это долгое время я праздновал труса и смертельно боялся, что у меня украли твою любовь. Но вот я перечитываю твое письмо и у меня даже немного кружится голова от непривычки к счастью.
Прости меня, милая, за то, что я так неуклюже сообщил тебе о своей болезни и заставил тебя волноваться. Как только миновала опасность заражения, все превратилось в пустяк и, хотя я еще продолжаю прыгать на костылях, можно считать, что я совсем поправился. Поэтому, если тебе захочется сказать мне что-нибудь неприятное, не щади меня, как больного, а разговаривай со мной, как со здоровым. Сам понимаю, что я веду себя так, как будто я подписал ангажемент на амплуа любовника-неврастеника, и что мои ревнивые намеки могут вызывать только зевоту, но я ничего не могу с собой сделать, потому что, думая о тебе, я невольно думаю о тех людях, которые имеют возможность видеть тебя наяву, в то время как я могу видеть тебя только во сне.
Даю тебе слово, что когда окажусь возле тебя, я снова стану таким же, каким я был всю свою жизнь, и буду вести себя так, как подобает моему чину и званию.
Не знаю, что будет со мной, когда меня поставят на ноги. Наверное, Вольпин рассказал тебе о наших делах.
Если мне придется ехать в свою часть, все пойдет по-старому, и я снова останусь без твоих писем. Если же Мише удастся связаться с ансамблем или если усилия моих друзей в Саратове приведут к каким-нибудь результатам и я останусь здесь, у меня могут появиться две головокружительные возможности — во-первых, попасть в Куйбышев и увидеть тебя и, во-вторых, посмотреть после этого в зеркало и увидеть самого счастливого человека на свете.
Пиши мне почаще, Наташа, пока я в Саратове.
Если мое письмо чем-нибудь обидело тебя, не обвиняй меня в грубости и не обижайся на меня. Когда мы сумеем поговорить с тобой обо всем, сидя один возле другого, я уверен, что не только не станешь на меня обижаться, а, может быть, даже обнимешь меня и поцелуешь.
Единственная моя, пиши мне почаще и не разлюбливай.
Целую твои руки. Николай».
Но увидеться нам суждено было только через несколько месяцев, когда он поправился и смог на три коротких дня приехать в Куйбышев.
«[Декабрь] 1941
Москвин собирается что-то предпринять для того, чтобы меня оставили в Саратове. Если с ансамблем ничего не выйдет и я останусь здесь, у меня все-таки может появиться возможность как-нибудь повидать тебя, поэтому я не отказываюсь. Грустно, что в этом случае Мише придется уезжать в Борисоглебск одному, но, в конце концов, он тебя видел, а я нет.
Нога постепенно начинает быть ногой. Костыль я переменил на палку. На улицу еще выходить не могу. А хочется. Я не вылезаю из комнаты уже сорок дней.
Не забывай только в дальнейшем о моем письме, слушайся матери и не обвиняй меня за нравоучения.
Не знаю, что меня ждет впереди, но если помимо всего, что может ждать человека в наше время, ждешь меня хоть немного и ты, я ничего не боюсь. Только не забывай меня и не разлюбливай до встречи.
Очень рад, что чем-то заслужил доверие твоей матери, буду очень несчастлив, если она когда-нибудь лишит меня его. Поблагодари ее, Наташенька, за письмо и передай ей от меня самый сердечный привет.
Трудно придумать что-нибудь утомительнее и надоедливее моих писем. Ни одной женщине в жизни я не показывал себя с такой невыгодной стороны. Юмор моего положения усугубляется еще тем, что ни одной женщине в жизни я не хотел так нравиться, как тебе. Ради бога, не думай, что я стал таким, каким я выгляжу на бумаге. Уверяю тебя, что, как только смогу дотрагиваться до тебя рукой и целовать тебя в губы, я стану таким интересным и неотразимым, что все мужчины захотят мне подражать.
Миша очень растроган тем, как ты его приняла. Он так увлекательно и хорошо о тебе рассказывал, что мне все время хотелось дать ему по морде.
Несколько дней тому назад нам устроили телефонный разговор с ансамблем. Им очень хочется перевести нас, и они почти уверены, что это им удастся. Если это им действительно — тьфу, тьфу, тьфу — удастся, я приложу все усилия, чтобы ехать в Москву через Куйбышев, — увижу тебя, а значит, увижу все.
Вчера днем читал и рассказывал мхатовскому художественному совету свою пьесу, ту самую, которую я однажды вечером рассказывал тебе у Тамары. Художественный совет принял ее настолько лучше тебя, насколько тот вечер был лучше вчерашнего дня. Сегодня театр подписал со мной договор. Пожалуйста, не скажи об этом кому-нибудь — не дай бог, узнают вахтанговцы — тогда мне хана».