Селифон ждал гостей на крыльце — он был чисто выбрит и одет в военного покроя китель, белый воротничок отчеркивал его смуглую шею, он все время поглядывал на свои ручные часы. Около Селифона толпилось все население становья — кочевые бригады в этом году снаряжались поздно, еще ни один аргиш не ушел к океану. Все были одеты по-праздничному: на молодых сапоги, легкие брюки, пиджаки, короткие пальто — одежда, по старым нормам, не по сезону. Жальских стоял рядом с Тоги, тот тоже держался по-парадному.
— Прошу в правление, товарищи шефы! — голос Селифона был ровен и торжествен, но Оля слышала в нем напряжение, Селифон старался говорить четко и правильно по-русски.
Оля вошла вместе со всеми в просторную комнату правления и села у окна. Она выслушала официальные приветственные речи, потом деловое сообщение Ергунова — он перечислял привезенные подарки. Когда Ергунов добрался до книг, она упрекнула его — книги опять случайные, а ведь они просили закупить в Когизе по списку.
— В следующий раз и в Когиз заглянем, — пообещал Федюха.
Тоги, в свою очередь, познакомил шефов с выполнением плана и новыми задачами колхоза в связи с преобразованием их становья в районное село. Он долго перечислял стада, количество добытых мехов, тонны рыбы. Оля почувствовала усталость. Она глядела в окно, ей казалось, что она думает о чем-то нужном и важном, о чем-то таком, что нужно всесторонне взвесить и окончательно решить. И только когда Селифон спросил ее, может ли она показать шефам школу, Оля встрепенулась, поняла, что просто забылась — без мыслей и ощущений. Она сказала, тяжело вставая:
— Конечно, можно, пойдемте.
— Прошу, товарищи шефы, посмотреть, как мы живем! — отчетливо, почти без акцента проговорил Селифон.
Оля вышла первой — Селифон, стоя у двери, ожидал, пока она пройдет, это ее тронуло — он на прощание оказывал ей публичный почет, хотя рвался скорее показать шефам свои достижения. В коридоре один из шефов, монтер Чигин, беседовал с Аней, она, смеясь и краснея, отворачивалась, пряча лицо в песцовый воротник, — Чигин, похоже, не скупился на хорошие слова. Федюха деловито осведомился:
— Треплешься, Семен?
— Ни в коем случае, Кондрат Иваныч, — бодро ответил монтер. — Мы с Аней Наевной старые знакомые — еще с Норильска, там от комсомола к ним прикрепляли для помощи. И поскольку сейчас Аня Наевна счетовод колхоза, рассуждали, как лучше разместить осветительные точки.
По тому, как весело рассмеялась Аня, услышав объяснения Чигина, Оля поняла, что разговор их был совсем иного свойства. Она обняла девушку и вышла с ней наружу. Аня нежно и доверчиво прижалась к ней.
— Ухаживал, Анечка? — спросила Оля.
— Ухаживал, — призналась девушка, застыдившись и краснея.
— А что говорил? Хвалил тебя?
— Хвалил.
— Как хвалил? Говорил, что у тебя красивые глаза?
— Говорил.
— И что ты сама очень красивая? И очень умная?
— Очень умная — не говорил. Говорил — в Норильске таких девушек нет. И еще — хочу ли я, чтоб он переехал сюда на работу?
— А ты что ответила?
— Сказала — не знаю. Он смеется, в Норильске много красивых девушек, я видела. Ольга Ивановна, это он говорил неправду.
— Нет, почему же, насчет глаз и лица — правда. А что касается переезда, может быть, и шутил — не так легко поменять Норильск на тундру.
Аня нахмурилась. Тонкие брови резко сдвинулись к переносице, губы сжались — на лице ее обозначились все испытываемые ею чувства. Так, в детстве, решая задачу, она вся менялась, лицо ее деревенело, движения тормозились — она могла делать только одно дело одновременно и, делая его, отдавалась ему целиком.
Оля сказала, отпуская девушку:
— Поди, Анечка, тебя ждут.
Федюха подошел к учительнице и взял ее под руку. Он поинтересовался:
— У Селифона, кажется, большой парад. Куда он ведет нас, Ольга Ивановна?
— Вероятно, к коровнику. Так как это последнее по счету достижение, то он и гордится им больше всего другого. И Тоги ему не уступает — он перегонял корову из Дудинки, ту самую, что вы дали.
В коровнике стояла рослая темная корова. Селифон похлопал ее по шее и сообщил, что в эту навигацию они получат еще двух коров — уже не подарок шефов, а закупка на колхозные деньги.
— Арктическое молочко! — сказал Федюха с уважением, пощупав ляжку коровы.
После коровника шефы осмотрели парничок на две рамы. Недяку, командовавший теплицей, поднес гостям по крохотной редиске — это был пока единственный овощ, культивируемый в колхозном огороде.
На улице становья шла подготовка кочевых аргишей. Селифон объяснил, что кочевье сейчас иное, чем было прежде. Женщины и дети остаются дома, кочевать отправляются только молодые пастухи и охотники. В самом становье, как видели товарищи гости, еще имеются чумы, но и они не похожи на старые, они просторней, в них вставлены окна из стекол, висят портреты Ленина.
Пока шефы вели осмотр, нарты, отправленные к самолету, возвратились с грузом, и молодежь начала игры. Гости с любопытством наблюдали за медленно кружившимся хороводом. Это была важная и деловитая церемония. В центре поля был вбит в снег хорей, вокруг хорея широким кругом неторопливо ходили юноши и девушки, прихлопывая в ладони и восклицая: «Хейра! Хейра!» Это продолжалось почти час без всяких изменений, потом в круг ворвался Ергунов и пошел лихо рубить ногами «яблочко». Все смешалось — юноши и девушки прыгали, топали ногами, кричали, хохотали, напрасно стараясь угнаться за неистовым танцем Ергунова.
В школе молодой учитель Нгоробие Чунанчар, помощник Никифора Матвеевича, водил шефов по классам и знакомил со школьным оборудованием. Оля присела на стул, ей становилось хуже, было трудно стоять и ходить. Когда Нгоробие ушел с гостями в другую комнату, она подозвала Никифора Матвеевича и устало проговорила:
— Ты походи с Григорием, я часок отдохну.
— Отдохни, отдохни, Ольга Ивановна, — сказал он, с сочувствием глядя на ее измученное лицо.
Она вошла в свою комнату и присела на диван. Ей стало совсем плохо — в глазах прыгали огоньки, в ушах тяжко шумело. Некоторое время она сидела без движений и мыслей, закрыв глаза, а потом усталость отступила перед чем-то более настоятельным и важным. Она встала и подошла к окну. В конце улицы, где устанавливали динамку, привезенную шефами, стояла толпа. Оля подумала о том, что ей следует быть на празднике зажжения первой лампочки в становье, и улыбнулась — хоть бы тучка на небе: ночное солнце полярной весны, кажется, испортит все торжество. Она перечитала записку мужа. Он требовал ее немедленного выезда, рожать она будет в Норильске, потом они с ребенком полетят на юг. Он возьмет отпуск за три года, целых шесть свободных месяцев, а там видно будет, он ничего не предрешает заранее. Оля снова улыбнулась — все было предрешено. Конечно, потом он скажет — ребенку пока нельзя на север, пусть она год поживет у его матери, в Новгороде, втайне от нее добьется ее перевода отсюда, а может, и прямо станет ее уламывать. Вот и настала для нее эта трудная пора — сколько о ней было говорено — час решения. Ребенка потянет на свежую травку, нужно ехать на юг — только это он понимает. И ей придется оставить места, где прошли самые трудные, самые горькие, самые радостные и плодотворные годы ее жизни. Эти места становятся обжитыми, в этом содержится немалая доля и ее труда, мыслей, страданий. Нет, она не проносилась над жизнью. Жизнь — трудное дело, по самые локти погружала она в нее свои руки, месила ее, как тесто, — творила жизнь. И вот результаты ее труда, плоды ее усилий, она может оглянуться на них, протянуть к ним руки. О нет, дело было не только в ней, это был их общий труд, усилия тысяч присланных сюда, как и она, их собственные усилия — Селифона, Тоги, всех их. Не было бы ее, появилась бы другая. Но она была, как этого не хотят понять, она была! Нет, розы не устилали ее путь, и отчаяние грызло ее, и слезы сами лились. Какое это было страшное испытание одиночеством, мраком и холодом! Мороз леденил ее руки, грязь неумолимо вползала в комнату. Она с гордостью оглядывается на пройденный путь, она выстояла — такова ее жизнь, она не отдаст ее ни за какую другую. А теперь все придется менять. Конечно, ее друзья не пропадут без нее. Они крепко стоят на ногах. И она не пропадет без них, возможно, найдет новую интересную работу, даже, наверное, это будет. Но никогда уже работа так не захватит ее всю, как захватывает эта, никогда она не будет такой плодотворной и никогда уже — это надо прямо сказать — ее саму не будут так любить, считать такой своей и такой нужной, как здесь. Ее увозят не из затерянного в снегах становья, от нее отрывают лучшую ее часть, — как же может человек жить без плодов ума и рук? Разве это не то же самое, что разлучать ребенка с матерью?