Тем временем осада Люксембурга продолжалась, и хотя возвращение графа Вальсассины приободрило осажденных, однако привезенных им денег не могло хватить надолго — вскоре гарнизон опять ждала прежняя нужда. Это заставляло губернатора действовать очень осторожно, но наконец он совершил ошибку, которая, сражайся он за Францию или потеряй французское губернаторство, стоила бы ему головы. При приближении наших войск он выставил на крепостном валу скрипачей, словно говоря: самое высшее наслаждение для него на войне — это выказать храбрость; затем в городе начались балы и празднества. Однако он не учел, что имеет дело с противником, танцующим под другую музыку: в последней кампании мы проявили довольно отваги, чтобы не сносить подобных насмешек. Позволяя себе немного отвлечься, скажу, что, если бы его атаковали в открытом поле, он, возможно, разделил бы участь принца Конде при осаде Лериды{359}. Тот, упоенный своими замечательными победами во Фландрии, забыл о судьбе графа д’Аркура, битого в предшествующем году{360}, и, полагая, будто и в Каталонии удача ему не изменит, тоже заставил скрипачей играть во главе своего войска перед неприятельскими позициями. Не удовольствовавшись этим, он велел передать испанскому губернатору, что такие серенады теперь будут звучать часто. Испанец же заявил, что постарается ответить тем же, но с извинениями просит подождать до утра — дабы настроить скрипки, которые он с радостью даст послушать, едва музыка будет готова. Музыкой же оказался гром пушек, которые своим огнем прикрывали решительную вылазку осажденных. Принц Конде отчаянно оборонялся и даже потеснил испанцев до городских стен, но, не получив поддержки, на которую рассчитывал, был вынужден отступить, потеряв семьсот или восемьсот человек. Но, сказать прямо, — да позволят мне судить великого полководца, — к чему вся эта бравада или, точнее говоря, пустое фанфаронство? Разве нет других способов отличиться, и неужели принцу совсем не приходило в голову, что он может потерпеть поражение?
Но довольно отступлений — пора вернуться к губернатору Люксембурга. Храбрец — иначе и быть не могло, раз уж происходил из семьи, давшей стольких смельчаков{361}, — он, как я только что сказал, отличался скорее избытком храбрости, нежели ее недостатком. Ему следовало бы понимать: что простительно солдату или младшему офицеру, то недопустимо для командующего. Он же о подобных вещах думал в последнюю очередь — и не только в упомянутом случае, а еще и в другом, имевшем куда более серьезные последствия. Служи он в наших рядах — не сносить бы ему головы после происшествия, о котором я сейчас поведу речь. Однажды вечером на балу он поссорился с полковником своего гарнизона по имени Кантельмо — тот счел себя оскорбленным и заявил, что настаивает на немедленном удовлетворении. Губернатор, ничуть не беспокоясь о том, что город окружен врагами, тотчас дал согласие, покинул бальную залу с таким видом, будто ничего не произошло, и отправился на отдаленную улицу, где была назначена дуэль. Оба привели секундантов: губернатор — графа Вальсассину, а Кантельмо — офицера из своего полка. Их слуги принесли факелы, а чтобы поединок не слишком затянулся, решили драться лишь до первой крови. Губернатор сделал выпад — шпага задела бок Кантельмо, и тот, либо подумав, что тяжело ранен, либо просто поскользнувшись, упал на мостовую. Решив, что враг сокрушен, губернатор крикнул полковнику, чтобы тот просил пощады, и захотел отобрать у него шпагу, — но секундант Кантельмо, увидев, что другу грозит опасность, поспешил на помощь и пронзил бы губернатора насквозь, если бы не был оттеснен слугами, освещавшими поединок: кто-то из них угодил ему факелом прямо в лицо, и секундант свалился рядом с Кантельмо. Тогда губернатор вместе с графом Вальсассиной легко обезоружили обоих поверженных противников, и бой закончился. Нетрудно догадаться, что если бы господин маршал де Креки, руководивший осадой Люксембурга, получил приказ начать штурм, то легко овладел бы городом, губернатор которого вел себя так неосмотрительно; но какими бы силами мы ни располагали, все равно не отважились бы поступить так, как хотели; а кроме того, приходилось нам считаться и с английским королем — он сильно мешал нам и мы вынуждены были идти ему на любые уступки.
Пусть англичане не слишком зазнаются из-за того, что я здесь написал: это вовсе не значит, будто мы так боялись их, что позволяли диктовать нам свою волю. Если бы они выступили против нас{362}, наши дела не слишком бы ухудшились, однако мы, и так уже окруженные заклятыми врагами, были слишком благоразумны, чтобы наживать новых недругов. Признавая, что англичане смелы, не думаю, что они откажут в том же достоинстве нам. У нас, впрочем, есть и преимущество, которым они не обладают, — я имею в виду когорту наших славных полководцев во главе с Королем, умеющим воздать должное и наслаждениям, но еще более охотно отказывающимся от них, коль скоро речь заходит о славе.
Не стану описывать здесь, почему была снята осада Люксембурга{363}, — об этом уже довольно сказано; к тому же это дела недавнего времени, и, наверное, не найдется того, кто бы о них не помнил. Поскольку моего племянника обвиняли в том, что эта крупная крепость не сдалась именно из-за него, он впал в отчаяние, и когда я увидел его мрачнее тучи, то посоветовал покинуть роту. Он не пожелал меня слушать, но из-за тоски слег и вскоре оказался на грани жизни и смерти. Так как из своей семьи я любил только его одного, для меня не было горше несчастья; узнав об этом, я тут же собрался в дорогу, чтобы помочь ему выздороветь или хотя бы достойно проводить его в последний путь. Для меня это не составляло труда: по Франции ныне передвигаются с легкостью благодаря откидным коляскам, в которых люди любого возраста чувствуют себя удобно. Прибыв вскоре в Дюнкерк, где стоял его полк, я увидел, что племяннику немного лучше. Он очень обрадовался: ибо если я его любил, то и он отвечал мне взаимностью, и мне показалось, что мой приезд вернул ему присутствие духа. Дело его постепенно пошло на поправку, но я не хотел покидать его, пока не увижу, как недуг совсем отступит. Раздумывая, что могло бы способствовать исцелению, и не найдя иного способа, я решил немного развлечь его и пригласил к нему в комнату нескольких дам на партию в карты — мой почтенный возраст, вполне защищавший его репутацию, устранил к тому всякие помехи. Прошло совсем немного времени — ведь юношам свойственно спешить, — и вот он поднялся на ноги.
В город приехал театр марионеток, все пришли смотреть представление, и знаменитый Полишинель{364} выкидывал разные уморительные штуки. Я повел туда племянника, и хотя эта забава никогда особенно не нравилась ни ему, ни мне, но все же мы получили удовольствие, ибо стали свидетелями одного крайне необычного происшествия, которое, несомненно, покажется весьма забавным. Знаю наверняка, что читателей этих мемуаров сперва удивит, что я заговорил о такой заурядной вещи, как марионетки. Но пусть наберутся терпения и дойдут до конца: если я и говорю здесь об этом пустяке, то лишь потому, что с ним связан случай, который весьма развлек меня и, быть может, повеселит и всех, кто о нем прочтет.
Бриоше, знаменитый кукольник из Парижа, видя, что утомил парижан своими остротами, дождался, когда народ покинет его представления, и поехал в другие места. Он отправился в Шампань, оттуда — в Лотарингию, из Лотарингии — в Эльзас, наконец, в Страсбург и повсюду собирал людей, еще не видевших Полишинеля. Заработав в этих краях немного денег, он двинулся в Швейцарию — не скажу, в какой именно кантон, ибо, хотя мне его и называли, я позабыл, — но там так мало слышали о марионетках, что на первом же представлении закричали, что он колдун. Его поволокли к местным властям. Те, разбираясь в сей забаве не лучше площадных крикунов, постановили было его осудить, однако прежде решили посоветоваться с господином дю Моном, полковником одного швейцарского полка, когда-то служившим во Франции. Он поднял простаков на смех и сказал: в ремесле кукольника нет никакого колдовства, и если бы им случалось бывать в Париже или каком другом большом городе королевства, они бы знали, что это занятие — самое обычное. Господин дю Мон любил пошутить, и магистраты, подумав, что и в этот раз он потешается над ними, а на самом деле ничего не знает, решили выяснить всё сами. Они выслушали свидетелей, наперебой рассказывавших о всяких маленьких фигурках, которые могли быть разве лишь чертенятами, и высказались против Бриоше. Они предъявили свой вердикт господину дю Мону, а тот сказал: не иначе как им прикипело стать посмешищем — ей-богу, теперь ему стыдно, что он родился швейцарцем. Но, поняв, что их не разубедить, он переменил тон. Упомянув, что сперва противоречил им лишь из опасения, что его втянут в скверную историю, он объяснил дело так: помимо того, что Бриоше француз — а перед этой нацией ныне все трепещут, — среди его марионеток много таких, которые изображают государей и государынь разных стран; как знать, что за отношения у него с этими венценосными особами, — но, должно быть, неплохие, раз те позволяют показывать себя в театре; и весьма вероятно, что, если его обидеть, они в отместку разнесут весь кантон до основания. Он ничего не может добавить, решение остается за ними, но там, где затронуты интересы государей и государынь, нужно проявлять особую осторожность.