Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда Король раздавал голубые ленты — в 1660 году{265}, если не ошибаюсь, — то предложил принцу Конде вручить ее одному из его друзей. Граф де Колиньи считал, что награжденным окажется он сам, — так он был уверен, что имеет на нее право, — или, по крайней мере, герцог де Люксембург, в то время еще носивший титул графа де Бутвиля. Ожидали, что принц выберет кого-нибудь из них, — как по заслугам, так и из-за личной преданности. Но тот предпочел им своего фаворита Гито, и граф де Колиньи был так возмущен, что тотчас разыскал принца и, вернув тому свой патент на должность капитан-лейтенанта его тяжелой конницы{266}, заявил, что не заслужил такого обхождения; сколько бы несправедливостей он ни пережил, ни одна не ранила его так больно — ведь ради принца он оставил одну из важнейших должностей при дворе, а тот предпочел ему человека, про которого даже в точности не известно, дворянин ли он; если милостивый Господь позволит ему, Колиньи, вырастить детей, то легче будет застрелить их, нежели знать, что они выбрали службу у кого-либо, кроме самого Короля. Принц Конде не отличался кротостью нрава, но все же, то ли потому, что понял, что был не прав, то ли для того, чтобы снова привлечь его на свою сторону, сказал: пусть он смирит свой гнев — если лента досталась не ему и не герцогу де Люксембургу, то лишь потому, что их достоинства позволяют им самим добиться таких отличий, а Гито может уповать лишь на него; и если бы он, принц, знал, как повернутся обстоятельства, то, возможно, поступил бы иначе, но что теперь граф должен удовольствоваться этим объяснением, ведь только от него самого зависит быть награжденным в будущем. И хотя господин принц Конде прежде отнюдь не славился склонностью к длинным речам и не имел обыкновения утешать обиженных, но графа де Колиньи это не тронуло, и он ушел, окончательно поссорившись с ним.

Это и была главная причина, из-за которой графа, как я уже говорил, поставили во главе армии, отправленной в Венгрию, и принц Конде так завидовал его назначению, что, если бы уединение в Шантийи не смирило его, он бы, наверное, умер с досады. Он оставался там как мог долго под предлогом подагры, от которой действительно очень страдал. Если бы с ним обходились так, как требовало его происхождение, то его еще больше любили бы при дворе. Но Королю, не забывавшему прошлого, доставляло удовольствие его унижать, что огорчало даже людей, далеких от придворных интриг. Вспоминаю, как однажды государь, завтракавший в своих покоях перед выездом на охоту, заставил принца целый час держать его рубашку, ожидая, пока он соблаговолит ее надеть, — сам же беседовал в это время со своим первым камердинером Бонтаном, одним монахом-францисканцем и со мной, а с принцем не обмолвился ни словом и запретил кому бы то ни было входить. Но едва Король оказался на пороге большой войны, он сразу изменился. Не было таких милостей, какими он не осыпал бы принца, и притом целые дни напролет проводил наедине с ним и с виконтом де Тюренном, совершенствуя с помощью этих полководцев свои познания в военном деле.

Я не стану рассказывать об успехах кампании — это совершенно излишне для мемуаров, тем более что никто еще не успел забыть о тех великих событиях, — упомяну лишь, что, разделавшись с врагами, мы позволили себе отдохнуть, как хотели. Помню, виконт де Тюренн, умевший предвидеть все, чему суждено было случиться, сказал Королю, что так продлится не долго и что если не принять меры, то скоро будет много разочарований. Король действительно во всем полагался на господина де Тюренна и доверял ему, но маркиз де Лувуа, который, собственно говоря, и был главнокомандующим, не разделял этих чувств и держался совсем иного мнения, впрочем, нимало не тревожась оттого, что его наветы не смогли нанести большого вреда, — он просто, ко всеобщему удивлению, предоставил событиям идти своим чередом.

Между тем, я находился на должности адъютанта и не считал свою службу слишком хлопотной. Но однажды, когда я менее всего этого ждал, мне пришлось переменить статус или меня просто-напросто приняли за генерала, поскольку ко мне явились заручиться одним свидетельством. В начале войны в окружении герцога де Лонгвиля находилось несколько дворян, в том числе шевалье де Моншеврёй, брат того Моншеврёя, который ныне командует Полком Короля, — человек красивый и статный, пользовавшийся успехом у женщин. Мать герцога любила его так сильно, что как-то раз, когда он вернулся из похода, сама стянула с него сапоги, чтобы он поскорее мог воздать ей должное. Другие тоже не обделяли его милостями, и жизнь Моншеврёя была бы безоблачной, если бы его не погубила игра. Он проигрывал и все, что имел, и то, что ему не принадлежало, а однажды просадил даже доверенные ему деньги новобранцев Нормандского полка. Эта пагубная страсть не только испортила ему репутацию, но и свела с ума, ибо, не раз попадая в крайне затруднительные положения, он постоянно страшился проигрыша. Тем не менее, не играть он не мог и, едва оказавшись в Голландии, опять принялся за старое. Судьба не была к нему благосклонна — он проигрался вчистую и, никогда не отличаясь твердым умом, окончательно тронулся и слег в горячке, которая через несколько дней свела его в могилу. Вскоре следом отправился и его господин: накануне переправы через Рейн он напился в лагере принца Конде, и это безрассудство в дальнейшем стоило жизни ему и многим достойным людям{267}.

Времени между смертью одного и гибелью другого прошло совсем немного, и вот родственники шевалье де Моншеврёя, зная, что я не чужой в его краях, пришли ко мне с просьбой отписать на родину, будто бы он скончался от горя, потеряв своего господина. Я же, помня, что Моншеврёй умер на следующую ночь после того, как мы овладели Рейнбергом{268}, то есть, по крайней мере, четырьмя-пятью днями ранее нашего перехода через Рейн, нашел эту просьбу забавной, но притворился простаком, ответив, что из уважения к ним готов подтвердить, хотя и слышал, что он заболел раньше. Однако я ничего не знал об их истинных мотивах и верил, будто они скрывают настоящую причину его смерти из опасения опозорить семью. Но была и другая: заядлый игрок, он наделал много долгов, и родственники, не желавшие признаваться, что он умер от безысходности, проиграв чужие деньги, пытались внушить, что их у него забрали после смерти. Что ни говори, а это было щекотливое дело, и я не слишком понимал их намерения, ибо после того, что он натворил, любые их хлопоты вряд ли могли иметь значение. С другой стороны, они боялись, что расплачиваться придется им, а все, чем они располагали, была земля старшего из них; так что не позаботься мадам де Ментенон вовремя об этой семье, столь обремененной чужими долгами, — им бы пришлось тяжко. Я говорю это не из зависти и не чтобы корчить из себя вельможу — если вспомнить все рассказанное мною о себе, можно убедиться, что я всегда отличался простотой нрава, и даже если бы был богаче всех, кого знал, никогда не стал бы зазнаваться. Поэтому я и тут не стал уточнять, зачем эти господа хотят скрыть истину от тех, кому я писал, — но последние вскоре дознались, что на самом деле шевалье де Моншеврёй умер от умопомешательства. Тогда его родственники решили, будто это я все разболтал, и ополчились на меня. Никто из них не проявил открытой враждебности, но так как они были из Нормандии, а в этой провинции подобное считали предательством, то старались сделать все, чтобы меня погубить. Если бы мадам де Ментенон в то время была столь же могущественна, как сейчас, им бы легко это удалось, и самое лучшее, что могло меня ожидать, — заключение в Бастилии до конца моих дней; но, к счастью, ее влияние еще не было велико и их потуги навредить мне пропали втуне. По правде говоря, я ничего не разболтал, но считал, что оправдываться — значит проявлять малодушие, и, предоставив им думать все что угодно, продолжал заниматься своими делами.

50
{"b":"563865","o":1}