Сколь великим злополучием для господина Фуке ни была королевская немилость, а тайные козни Кольбера оказались злом не меньшим. Тот еще с кардиналом Мазарини составил план низвержения соперника и, чтобы действовать наверняка, приготовил для него коварные ловушки: опасаясь, что Фуке оправдают, он подкупил нескольких людей, согласившихся быть лжесвидетелями, а бумаги, доказывавшие невиновность заключенного, поручил выкрасть некоему Берье. Не довольствуясь этим, он распустил невероятные слухи, будто Фуке развратил многих дам при дворе, прельстив их своими деньгами; в результате их родственники и друзья, которые могли бы помочь попавшему в беду министру, отвернулись от него. Но, в отличие от других, лишь пересказывавших сплетни, я ручаюсь, что отнюдь не по этой причине была изгнана мадемуазель де Ла Мотт-Аржанкур: мне доподлинно известно, что опала постигла ее из-за встреч с маркизом де Ришельё, которых не одобряла Королева-мать.
Эта девушка, фрейлина государыни, всегда была моим другом — многие думали даже, что я в нее влюблен. Не стану отрицать — она была одной из прекраснейших особ при дворе и имела множество поклонников, хотя многие и присуждали первенство мадемуазель де Менвиль, состоявшей при Королеве-матери в той же должности. Что же до меня, то я не отдавал предпочтение ни той, ни другой красавице — после всего, о чем я теперь рассказал, это могло оказаться подозрительным. Тем не менее, когда я был в Фонтенбло, где обе Королевы{235} ожидали возвращения государя из Бретани, мадемуазель де Ла Мотт бросилась ко мне со слезами на глазах и воскликнула, что погибнет, если я ей не помогу: за ней надзирают, и она просит тайком принести в ее комнату мужское платье. Я спросил, что это значит, — уж не замешана ли она в делах, направленных против господина Фуке, если решила бежать?
— Дело не в этом, — ответила она. — Я никогда не была так близка с ним, чтобы обрушившиеся на него напасти коснулись меня, а уж тем более довели до такого отчаяния. Признаюсь вам в другом: я вынуждена расплачиваться за ошибки, совершенные из-за любви. Эта потаскуха Бове нашептала Королеве-матери, что я встречаюсь с ее зятем, а та, слушаясь ее во всем, приняла ее сторону и велела моим родственникам — графине де Молеврие и ее мужу, с которым вы знакомы, — заточить меня в монастырь. Ради Бога заклинаю вас оказать мне услугу, о которой я прошу, и, чтобы я могла спастись, приведите лошадь на ту сторону реки, к королевской давильне напротив переправы у Вальвена{236}.
Люби я ее, как об этом судачили, — думайте сами, был бы я счастлив, услышав это. Но, не испытывая к ней ничего, кроме дружеского расположения, отнюдь меня не стеснявшего, я легко нашел способ выручить ее, не терзаясь муками ревности. Я распорядился отвести одного из своих коней в назначенное ею место, принес ей мужской наряд, но, никого не застав в покоях, спрятал его, как она велела, под кровать, а затем завел разговор с мадам де Тийёль, помощницей наставницы фрейлин, — моим хорошим другом. Поскольку все комнаты, — а точнее сказать, спальни фрейлин, — были отворены, весьма походя на гримерки актеров, — я, прогуливаясь с нею, заметил на одном туалетном столике расчески, коробочки с пудрой и прочие принадлежности дамского обихода, а среди прочего — баночку мази, которой решил воспользоваться, чтобы немного умастить свои загрубевшие руки. Увидев, что содержимое баночки по цвету иное, чем обычно, я решил, что оно — для губ, и немного смазал их, поскольку они у меня растрескались. Однако я поступил весьма неосмотрительно, и мне тут же пришлось раскаяться: губы тотчас страшно разболелись, десны сморщились, а рот сжался так, что, когда я попытался заговорить, то рассмешил мадам де Тийёль и даже сам понял, как забавно выгляжу. Хуже всего было то, что я не мог вымолвить ни слова, а, подскочив к зеркалу, устыдился своего вида и сбежал, чтобы спрятаться. В коридоре я столкнулся с господином герцогом де Роклором, явившимся сюда приятно провести время с какой-нибудь фрейлиной, — и он с удивлением спросил, что довело меня до такого состояния. Когда же я, превозмогая боль, сумел-таки простодушно рассказать о своей беде, он, расхохотавшись, ответил мне: и поделом — в моем возрасте следовало бы знать, что мази бывают разные, и та, которую я взял, предназначена не для рук, не для волос, а для гораздо более редкого употребления. Насмеявшись вдоволь, он отправился в покои Королевы-матери и поведал ей о случившейся со мной неприятности. Тут же все сбежались на меня поглядеть — я же, понимая, что дал повод потешаться над собой, охотно начал бы смеяться первым, если бы мог раскрыть рот. Это происшествие занимало двор больше недели, известие о нем вскоре достигло ушей Короля, находившегося в Нанте{237}, и даже он, несмотря на всю свою серьезность, не смог удержаться от смеха. Мне-то самому вовсе не хотелось вспоминать о своем конфузе — я полоскал рот попеременно то чистой водой, то теплым вином, но только время принесло мне облегчение.
Из-за того, что сие досадное приключение не позволило мне несколько дней показываться на людях, я получил новости о мадемуазель де Ла Мотт, лишь когда вновь явился ко двору: после выговора Королевы-матери графиня де Молеврие увезла ее в монастырь в Шайо{238}, стены которого стали для бедняжки настоящей темницей. Я узнал, что красавица, сходившая с ума по маркизу де Ришельё, разгневалась на Бове, хотя та и была наперсницей Королевы; она обвинила ее, помимо прочего, в том, что та воспользовалась молодостью Короля и добилась, чтобы он провел с ней ночь. Я не мог поверить, что она способна на такое безрассудство, но, когда придворные мне это подтвердили, спросил у них: неужели сказанное ею — правда и наш великий Король оказался столь добр, что снизошел до просьб Кривой Като? В этом нет сомнений, ответили мне, добавив: должно быть, я единственный человек во Франции, не знающий этой истории. Каковы бы ни были истинные причины изгнания мадемуазель де Ла Мотт, Кольбер лукаво причислил ее к приверженцам господина Фуке. Но в дальнейшем, стараясь добить соперника, он уже не разменивался на столь жалкие происки, а призывал в судьи наиболее преданных ему членов Парламента, щедро вознаграждая их за поддержку. Он был так уверен в смертном приговоре, что тем, кто обыкновенно возводил эшафот, был даже отдан приказ держать наготове все необходимое. Он убедил Короля, что господину Фуке уже не избежать кары, и государь в сопровождении своей конной гвардии отправился в Шартр{239} — отнюдь не благочестия ради, а чтобы не выслушивать ходатайств в пользу обвиняемого: он опасался, что дочь Фуке, которую тот, сам человек незнатного происхождения, выдал замуж за старшего сына графа де Шаро, явится молить о пощаде. Но когда Король уже был готов уехать, ему передали, что Фуке осужден. Один из комиссаров, советник парламента в Эксе{240}, даже удивился: судьи были так решительно настроены на смертный приговор, что и не пытались разобраться, справедливо это или нет; уже с одного взгляда было понятно, что Фуке осудят на смерть. Среди его бумаг отыскались черновики, свидетельствующие о заговоре и попытках его устроения, подтверждения избранного им опасного пути и, наконец, доказательства причастности к множеству преступлений, даже наименьшее из которых, бесспорно, заслуживало этой суровой кары. Однако, когда обратили внимание, где именно были обнаружены улики, то признали необходимым отсрочить вынесение приговора: эти документы извлекли не только из мусорной корзины в углу комнаты, но и из камина, приготовленными к сожжению, что, как заявил в свою защиту господин Фуке, свидетельствует в его пользу, ибо не говорит ни о чем, кроме отчаяния, в которое его ввергли козни кардинала Мазарини, при всяком удобном случае стремившегося вредить ему; обычная судебная практика королевства не предусматривает наказания за злой умысел без доказательств намерения его осуществления, если только еще не были сделаны шаги для его исполнения, чего явно не было в данном случае, — напротив, обвиняемый сильно раскаивался. Государи в своем праве карать не должны быть суровее Всевышнего, столь милостивого к первым побуждениям; впрочем, есть доказательства и поубедительнее уже упомянутых господином Фуке: он уверял, что, если бы не подлог и не кража бумаг, он легко доказал бы свое раскаяние (это, по-видимому, было сказано, чтобы разжалобить судей, но вполне могло быть и правдой); ведь установлено и не подлежит сомнению, что среди изъятых документов нашлись адресованные господину Кольберу прошения, где тот именуется монсеньором, то есть титулом, присвоенным ему уже после того, как господин Фуке был заключен в тюрьму; таким образом, в его дом могли проникнуть когда угодно — и лишь с единственной целью — погубить обвиняемого, поскольку украденными и подмененными оказались именно документы, которые могли бы его оправдать. Но, несмотря на это, он отвергал казнокрадство, приписанное ему недругами, предъявив сведения о собственном имуществе до того, как вошел в правительство, опись имущества жены, стоимостью превышавшего миллион, а также пенсионы и льготы, дарованные ему в разное время, — и хотя названное состояние было весьма крупным, он не только растратил его полностью, но и остался должен два миллиона; так он хотел опровергнуть утверждение, будто его огромные расходы указывали на преступные деяния, — ведь он и так имел довольно средств, чтобы не запускать руку в королевскую казну, а если и причинил ущерб, то отнюдь не Королю, а лишь себе и своей семье.