— Чин знаменосца Французской гвардии, монсеньор, подошел бы этому дворянину так же, как его брату — чин лейтенанта, — сказал я. — В его роте как раз освободилось место, и заверяю Ваше Преосвященство, что, когда настанет время, он докажет, что у него достаточно и воли, и храбрости.
Кардинал подумал немного и сказал:
— Ты хочешь поссорить меня с господином д’Эперноном. Известно ли тебе, что он не терпит вмешательства в свои должностные обязанности и на днях даже вступил в спор с Королем из-за того, что тот сам назначил капитана в одну из рот Французской гвардии?
— Пусть только попробует возмутиться, монсеньор, — ответил я, смеясь, — нас здесь и так уже трое, а ведь у меня есть и другие братья; когда они вырастут, то смогут постоять за ваши интересы.
— Хорошо, хорошо, — ответил господин кардинал, — найди его и передай от моего имени, что он меня премного обяжет, оказав тебе услугу.
Я не преминул поблагодарить его за эту великую милость и тут же отправился к господину д’Эпернону; тот сразу ответил мне, что для пустяка, о котором идет речь, рекомендации господина кардинала и не надо и что если бы я пришел от себя лично, то и так получил бы место.
Конечно, ничто не могло сравниться с добротой, какую выказывал мне господин кардинал, и главным моим желанием было отблагодарить его за милости. Я изыскивал для этого любые возможности. Как-то раз я веселился в компании, и один англичанин, то ли имевший для того свои тайные причины, то ли из-за вина, ударившего ему в голову, плохо отозвался о кардинале. Я пригрозил, чтобы он не смел говорить так о моем господине, — иначе я за себя не ручаюсь. Однако он не останавливался, так что мое терпение в конце концов лопнуло — и я швырнул ему в голову тарелку. Он схватился за шпагу — но я уже вырвал из ножен свою, да так стремительно, что он и моргнуть не успел. Наши спутники развели нас и попытались примирить. Но его было невозможно сдержать, он вышел с двумя друзьями, а мои приятели предложили мне услуги чести. Я с достоинством поблагодарил, ответив, что ничего не боюсь, но и не стану возражать, если они проводят меня до дома: с тем чтобы силы были равны, если мы встретим тех англичан. Но мы никого не повстречали, хотя шли по прямой.
На следующее утро, когда я еще лежал в постели, слуга доложил, что меня спрашивает некий господин. Я приказал впустить его, не сомневаясь, что продолжается вчерашняя история. Он вошел и сел подле кровати; я сразу узнал его — это действительно был один из тех, кто был с моим врагом. Я дал гостю знак ничего не говорить, пока не уйдет слуга. И так я беседовал с ним о том и о сем, как если бы хорошо его знал, — беседовал до тех пор, пока мой слуга не ушел с поручением. Затем гость заявил, что мною оскорблен его знакомец, весьма достойный человек; оскорбление можно смыть лишь кровью; для этого он будет ждать меня с друзьями — я должен явиться на вызов и тоже привести с собой двух друзей.
В его словах не было ничего, что могло бы меня напугать, — смущало разве что требование втянуть в ссору посторонних. Я не знал, кого выбрать, и долго колебался, — но потом вдруг вспомнил о двух своих братьях, которые, подобно мне, пользовались милостями господина кардинала, и, поскольку речь шла о борьбе за его честь, решил обратиться именно к ним. Для дуэли все было подготовлено; я предупредил братьев и вместе с ними отправился в Булонский лес{76}, где назначили поединок. Там мы слезли с коней, выхватили шпаги и начали драться. Младший из моих братьев сразу получил ранение, но, собравшись с силами, сумел ранить и обезоружить своего противника. Я поступил так же со своим, и оба мы ринулись на помощь нашему третьему брату — соперник проткнул его насквозь, и он упал замертво у его ног. Зрелище это растрогало нас настолько, что мы решили отомстить — кровоточащая рана младшего нас не остановила; в результате враг, которого мы стали теснить, запросил пощады, но я счел, что мы нанесем урон нашей чести, если оставим его в живых.
Таким образом, за жизнь нашего брата мы получили лишь три шпаги — поистине ничтожное утешение в горшей из бед, что нас постигла. И, к несчастью для меня, не единственной: шпага прорвала внутренности младшего брата, и его рана тоже оказалась смертельной. От природы крепкий, он изо всех молодых сил сопротивлялся судьбе, и я был потрясен, когда он внезапно испустил дух у меня на руках. Никогда еще не испытывал я такого горя — и только себя винил в гибели этих подающих надежды мальчишек, которых, как ни печально, сам привел на убой. Можно представить чувства мачехи, получившей это страшное известие. Поистине потоки злобной ярости излила она на меня, — а мне нечего было ответить, кроме того, что если бы я знал о том, что произойдет, то не причинил бы ей этого горя. Я мог бы многое сказать в свое оправдание, но рассудил лучше предоставить это другим, ибо верил, что не найдется никого, кто осудил бы мои честные намерения.
Однако за этой бедой, — надо признать, очень тяжелой, — пришла и другая, не дававшая мне покоя ни днем, ни ночью. Хотя причиной ссоры и явилось оскорбление, нанесенное господину кардиналу, однако дуэли были строго запрещены, и теперь сам он не хотел даже обо мне и слышать, и я был вынужден пуститься в бега, словно какой-нибудь настоящий преступник. Я узнал, что меня повсюду ищут, чтобы предать в руки правосудия, и о случившемся уведомлен господин генеральный прокурор. Ла Удиньер, всегда остававшийся мне другом, первым предупредил меня, прибавив, что не решился даже замолвить за меня слово, — так был взбешен господин кардинал. Я не стал ни о чем его просить, опасаясь, как бы Его Преосвященство не догадался о нашей встрече; мне подумалось: полезнее будет, если Ла Удиньер притворится, будто ничего про меня не знает, а сам постарается проследить за происходящим. Так продолжалось почти три месяца — немалый срок для человека, вынужденного скрываться. Между тем мои враги или, лучше сказать, завистники, видимо, не теряли времени даром: невозможно даже представить, сколько небылиц обо мне они успели нарассказать господину кардиналу, воспользовавшись моим отсутствием.
Граф де Молеврие из Нормандии{77} оказался из их числа, хотя я всегда думал, что он мне друг, и даже давал ему подтверждения моих дружеских чувств. Благодаря моему ходатайству он получил чин знаменосца гвардии, в котором ему первоначально отказали; потом я представил его господину графу д’Аркуру, чтобы тот покровительствовал ему на армейском поприще, — словом, моя протекция сослужила ему неплохую службу. Он происходил из семейства, принадлежавшего к дворянству мантии, — каковых в провинции тысячи, — однако утверждал, что происходит из высшей знати, и, послушать его, чуть ли не причислял себя к потомкам Людовика Святого{78}. Я высказал ему свое мнение об этом, на что он отвечал внешним дружелюбием, но, когда меня постигла немилость, превратился в смертельного врага. Многие и впрямь рассказывали, что он пользовался любым предлогом, дабы напомнить господину кардиналу о моих грехах. Я был в ярости и мечтал лишь о том, чтобы, восстановив свое доброе имя после истории с дуэлью, найти способ отплатить за такую неблагодарность.
Но однажды Ла Удиньер — один из тех, кто все мне передавал, — придя ко мне, сказал, что не стоит быть злопамятным: господин кардинал и без меня наказал этого нормандца. Не успел он произнести эти слова, как я тотчас потребовал продолжения, и Ла Удиньер поведал следующее. Когда граф снова явился к Его Преосвященству злословить обо мне, тот вдруг заявил: дурно отзываться об отсутствующих — это подлость, меня он знает намного дольше, чем его, при этом я никогда не клеветал на людей, я — отважный человек, а не пустой фанфарон и моя опала — не навсегда. Мне трудно было поверить, будто мой гонитель способен такое сказать; однако это не помешало мне найти в его словах успокоившее меня счастливое предзнаменование; оставалось лишь набраться терпения, а оно, как известно, — лучшее лекарство.