А делов-то всего и было, что в недобрый час Пьеро, пользуясь равнодушием Арлекина и снисходительностью Карабаса, раздобыл где-то водки, закинулся айсом и наебенился в сраку. Не исключено, что даже и в дупу.
Но лучше не будем спорить, а, в соответствии с упомянутым, положим правильное: так склалось, что Пьеро наебенился. И мало что видимо, но и более того – видимо-невидимо. Но вот по какому случаю? Этого он ни сказать не мог, и даже в душе не ёб. Ибо, наебенившись, поэт потерял не только покой и волю (это бы ладно), но также и память о предшествовавших обстоятельствах. Она куда-то слиняла, его верная память, она запропастилась куда-то. Может, её черти спиздили? Что ж: и такое бывает.
Но, во всяком случае, одно было ему дано в ощущениях clarus et distinctus: он страдал.
Как же он страдал? Не так уж и трудно догадаться, любезнейший мой читатель! Ибо не в первый раз – по секрету шепну: и не в последний – застаёшь ты нашего героя в таком состоянии. Да, да, именно: Пьеро отчаянно мутило.
Впрочем, то было бы ещё полбеды. Ибо самое тяжкое в этом некстатнем и пакостном испытании было то, что сгустившиеся тучи никак не прорывало очистительной грозой. Говоря без экивоков, тошнота как бы охватывала всё существо поэта. Казалось, тошнило даже локти и колени. Но при всём при этом он никак не мог проблеваться.
– Буэээ, – поэт попытался решить проблему волевым усилием. Тщетно. Рвота ножом подступила под горло, обжигая его крепчайшей кислотой, но бессильно сползла обратно, в страдающий мягкий желудок.
Вдруг некая тоненькая иголочка пронзила позвоночник поэта. Оно было не больно, а сладко: то вещий Дар пробуждался, открывались потаённейшие родники, прозревали очеса души. Нашего героя подняло, понесло, накрыло, развиднелось, взыграло, сошлось – carmen, metus, merum, mustum, reditus. Явственно обнаружились какие-то маяки, резеда, мистраль. Впрочем, через секунду всё это покрылось коростой и взорвалось, образовав по ходу то ли барьер, то ли экран, то ли просто завесу жёлтого тумана.
Пьеро попытался повернуть голову. Туманный барьер повернулся вместе с головой. Дальнейшие попытки приводили к тому же результату. Маленький шахид даже взрыднул: он стремился к резеде и мистралю, он всю жизнь стремился к резеде и мистралю, а тут такой афронт. Кто б не взрыднул на его месте?
И в этот самый миг откуда-то отовсюду грянул громовой неслышимый – да, вот так и бывает в тех местах, куда по нечаянности вознёсся дух поэта – голос. Он был настолько оглушающе тих, что поэт сначала не разобрал, что ему говорят – вернее, о чём спрашивают.
Голос повторил то же самое, и на этот раз Пьеро что-то услышал:
– …шки или …ешки? – вопрошали его, и от его ответа зависело всё – и в то же время совершенно ничего не зависело.
– А разница? – нашёлся маленький шахид.
– Никакой, – признали свыше.
– Ну тогда первое, – наугад сказал Пьеро.
– То есть ты желаешь созерцать причины и начала последующих событий? – в нездешнем голосе прорезалось нечто вроде интереса. – Что ж, изволь.
Завеса тумана разорвалась снизу доверху, и Пьеро увидел комнатку с фикусом, торшером и роялем. За роялем сидела небольшая музыкальная обезьянка, а рядом возлежала старая, поседевшая поняша в круглых очках.
– Ещё раз, – скомандовала она обезьянке и запела:
– Я хочу… незнакомую женщину…
Тоненький детский голосок подтянул:
– И знакомую тоже хочу-у-у…
– Стоп! – распорядилась старая поняша. – Где чувство? Страсти больше, страсти! Ты хочешь! И знакомую, и незнакомую!
– Зинаида Петровна, – прозвучал тот же голосок, – я маленькая ещё. Я пока никого не хочу…
Тут Пьеро наконец заметил смешную девочку-понечку в белых гольфиках, с завитой гривкой и атласным бантом между ушками. Она стояла перед строгой училкой, виновато ковыряя паркет копытцем.
Старуха посмотрела на ученицу недовольно.
– Ты чем поёшь, Ливушка? Вот чем поёшь, тем и хоти! Ещё раз. Вступаешь сразу, на ре-диезе. Ре-диез – ми – ля-я… Поняла? Вот так вот: и знако-о… тут четверть, потом восьмушки… мую – то-о… четверть, слышишь? не держи… то-о… и две восьмушки – же хочу-у… не тяни в паузе, там тоже четверть, а не у-у-у. Жора, с того же места, – бросила она обезьянке.
– Я хочу… незнакомую женщину… – запела седая, вытягивая шею.
– И знакомую тоже хочу-у… – девочка постаралась изобразить страсть и в результате не попала в ноты, отчего смутилась окончательно.
Зинаида Петровна не остановилась.
– Необвенчанную и обвенчанную! – вывела она, добавляя в голос вибраций.
– Зинаида Петровна, а что такое необвенчанная? – перебила девочка.
– М-м-м… Рано тебе об этом знать! – отмоталась седая поняша. – Жора, ещё раз, с фа начинаем! Необвенчанную и обвенчанную…
– И несу-ущую в чёрном свечу-у… – уныло закончила девочка.
– Ужас! – учительница на этот раз рассердилась всерьёз. – Опять голос деревянный! Лива, ты поёшь как пень! Если б не твоя мама, я б тебя давно выгнала, – проворчала она так, чтобы девочка услышала.
Девочка услышала: глаза её подёрнулись слезами. Она хлюпнула носом, но потом взяла себя в копыта и зло оскалилась.
– Как пень? – переспросила она. – Значит, как пень, да? Жора! Ёлочку, две четверти!
Старушка и сказать-то ничего не успела, как обезьянка забренчала «па-бам, па-бам».
– В лесу родилась ёлочка, а рядом с нею пень! Имел он эту ёлочку четыре раза в день! – выдала малолетняя хулиганка.
У седовласой поняши отвалилась нижняя челюсть.
– Ему сказала ёлочка – иди ты на хуй, пень! – Злое «на хуй» прозвенело серебряным живым колокольчиком. – Вот подрасту немножечко, тогда хоть целый день! – девочка вертанула хвостиком и лихо зацокала передними копытцами.
Учительница приподнялась, усталые глаза её загорелись.
– Вооот! – простонала она с облегчением. – Вот теперь чувство! Жора, ещё раз! Две четверти, presto! Ливушка, тот же текст!
Поняшка в гольфиках недоверчиво посмотрела на училку, но кивнула.
– В лесу родилась ёлочка… – бодрячком вступила Зинаида Петровна.
– А рядом с нею пень!!! – маленькая наконец распелась, слова полетели по воздуху, как разноцветные птицы.
– Имел он эту ёлочку… – Голоса учительницы и ученицы красиво переплелись, и Пьеро провалился в звенящее облако.
Внутри облака оказалось довольно-таки неуютно. Оно было сырое, холодное и пахло чем-то химическим.
Присмотревшись, Пьеро увидел за клубами пара – а может, дыма? – огромного хемуля с обвисшим клоком серой шерсти под подбородком. Пьеро слыхал, что хемули растут всю жизнь, и понял, что перед ним существо древнее, почтенное, может быть, даже заслуженное. Последнюю догадку подтверждала старомодная юбка с порыжевшими кружевами, золотые очки на морде, а также убранный в рамочку документ на столе – оказывается, тут был стол – с надписью: «Доктор биологических наук, адъюнкт-профессор факультета биохимии Бибердорфского университета, доцент, заведующий лабораторией биоинформатики…» Дальше шло что-то мелким шрифтом, а в конце крупной прописью было выведено: «Г. Эльфант».
Существо восседало на некрашеном табурете возле установки со стеклянными ёмкостями, напоминающей вычурный самогонный аппарат, и подкручивало какой-то краник.
Пьеро, осмелев, подошёл поближе к существу и осторожно подёргал его за шерсть на горбу.
Существо обернулось и посмотрело на поэта как на говно.
– Гжещь! – крикнул хемуль. – Кто выпустил лабораторный материал?
– Я не материал, – позволил себе возразить Пьеро.
Учёный хемуль снова посмотрел на него – на этот раз как на несвежую пиздятину.
– Тогда кто? – осведомился он, всем своим видом показывая, что мнение самого поэта ему глубочайшим образом безразлично.
– Идеал, быть может? – предположил Пьеро – просто по контрасту с «материалом».
– Идеал? Эт-то вряд ли, – хемуль одарил поэта ещё одним взглядом, трудновыразимым словами, но не содержащим ни миллиграмма сочувствия и симпатии. – Гжещь, сцуко, да где ж ты бродишь, пердолонэ в дупэ?