Литмир - Электронная Библиотека

Никто не видел, как Камо’ри входил в особняк советницы ярла. Никто не увидит как он будет выходить. Сутай-рат сжал в кулаке черные жесткие волосы женщины. Норжанка сжала зубы, но промолчала. Пират цинично ухмыльнулся.

— Молчи, мне не нужны ни стоны твои, ни крики, — клинок прижался к горлу аристократки, — мне нужна безопасность сестры и ее детей. Если ее можно купить твоей смертью…

— Хемминг! На помощь! Вальдр!.. — Мавен кричала надрывно, отчаянно, билась в руках каджита. Пламя тянуло к ней гибкие обжигающие языки, будто силилось спасти благородную северянку от пирата. Камо’ри коротко выдохнул сквозь зубы, скитимар опустился. Черный Вереск истекала черной кровью.

— Мама!.. — Хемминг ворвался в комнату с мечом наголо. Северянка протянула к нему руку, со скрюченных пальцев стекали тягучие капли, золотистый взгляд стремительно гас. Мужчина замер, не в силах произнести хотя бы слово. Дымчато-серое лезвие кривого меча разрубило его от плеча до живота. Угасающим сознанием Мавен узрела смерть своего старшего сына, прежде чем ее душа отлетела в темные чертоги Ситиса. Слезы хрустальными забралами заволокли померкшие янтарные глаза. Камо’ри взмахнул скитимаром, стряхивая с него кровь Черных Вересков. Твари! Каджит гадливо сплюнул, попав на искаженное агонией лицо Хемминга. Думают, будто они лучше, потому что ни усов, ни хвостов у них нет. А для меча, для смерти все равны.

Склонившись над столом покойной, сутай-рат лихорадочно рылся в бумагах Мавен, когда дверь тихо скрипнула. Острые уши пирата дрогнули, он круто обернулся, хватаясь за меч. Ингун невозмутимо взглянула на распростертых на полу мать и брата. Огонь тускнел, отражаясь в лужах крови. Девушка судорожно вздохнула, схватившись за горло, и подняла на каджита глаза. Золотистые, материнские. Губы ее дрожали, всхлип, сорвавшийся с них, камнем рухнул вниз. Камо’ри приготовился к прыжку, но Ингун вдруг улыбнулась едва ли не развратно.

— Хорошо я умею изображать горе, верно? — ее смех, сиплый и лающий, смолк, когда сутай-рат не разделил ее веселья. — Уходи подвалом, там есть тоннель в Крысиную нору, а я останусь здесь скорбеть. Не бойся за себя или сестру, — ее улыбка исполнилась нежности. — Никогда не смогу полюбить Скайрим. А Сиродил, говорят, просто рай для алхимика.

***

— Ты же так хотел слышать, Цицерон. Теперь ты слышишь меня… отчего ты расстроен?

Шут лишь сердито засопел, возя деревянной ложкой в миске с кашей со снежными ягодами, темно-красными и терпкими. Имперец аккуратно подцепил одну двумя пальцами, задумчиво покатал, после чего резко сжал. Кожица лопнула с тихим треском, сок брызнул на лицо Хранителя, расцветив его алыми веснушками. Матушка спокойненько спала в своем гробике, цветы, которые верный Цицерон принес ей позавчера, уже завяли, поникли. Надо нарвать новых, красивых-красивых, но бедный Дурак Червей боится, не смеет показаться на глаза Матушке. Дура-Дагни иногда так вопит, что гаер едва не глохнет, зажимает уши, но все равно слышит ее. Цицерон не хочет ее слышать, не хочет! Он хочет, чтобы она заткнулась, замолчала навсегда!

— Я думала, ты меня любишь… а ты меня бросил. Похоронил во льду, мои кости никто не согреет. Только русалки поют мне… а раньше ты мне пел. Если птичка закричала…

— Сверну ей шейку, чтоб молчала, — закончил Цицерон, хихикая, слизывая с пальцев ягодный сок. Она его слышала, шлюха из данстарской таверны «Пик ветров» знает его песенки. А Слышащая? Знает Слышащая хоть один его стишок? Погрустнев, мужчина отодвинул тарелку, глотнул эля из кружки и сморщился. Экая кислятина!

— Расскажи мне о ней. О той женщине, из-за которой ты меня убил. Она красива? Красивее, чем я?

Скоморох не ответил. Мертвая всяко не поймет его, живого. Сердце Цицерона бьется, глаза видят, а руки держат кинжал. Но сейчас он ощущает себя таким же холодным, как тело, что он оставил в Ингвильде. Мертвой там самое место, гуляй по пещере с остальными призраками, а она, глупая, за ним увязалась… мертвячка холодная, змея подколодная, с Цицероном гуляет, своих бед не знает. Уж оставил бы он ее в таверне лучше, не шипела бы девка сейчас ему в уши. И не заткнешь ведь ее!

— Почему ты не зовешь меня по имени, Цицерон? Меня зовут Дагни, ты забыл? Дагни, Дагни, Дагни…

— Замолчи! — взвыл Хранитель, вскакивая. Стол полетел в другой конец комнаты, миска разбилась, каша заляпала лежащую на поду медвежью шкуру, эль расплескался. Шут обессилено опустился на колени, сжимая в ладонях голову. Виски пульсировали тупой болью, на смену голосу мертвой, сухому и тихому, будто ледок трещит под подошвой сапога, пришли тысяча шепотков, то сливающихся во едино, то рассыпающихся на голоса, мужские, женские, детские, и каждый из них твердил свое имя. Десятки, сотни имен, звучащих в унисон, обращались одним. Сначала имперцу казалось, что вновь мертвая заладила свою песню, но нет. Деметра. Все они твердили ему одно. Деметра. Слышащая.

— Ты страдаешь, — сказала она почти нежно, — даже больше чем я. Ты жив, но сердце твое умерло, а пепел его в руках этой женщины. Ты… я помню, ты говорил мне о ней. Волосы цвета бледного золота, глаза словно грозовое небо. Деметра… ее зовут Деметра. А я — всего лишь Дагни… хочешь, я помогу тебе завевать ее?

Цицерон аж подпрыгнул на месте. Завоевать… мертвая поможет ему? Но… глупая врунья, нет, Дурак Червей ей не поверит. Призрак не сможет заставить Деметру полюбить несчастного, одинокого, бедного Хранителя, верного–верного Цицерона. Не сможет.

— Не верь, Цицерон, ты глупой девице, обманет тебя, ощиплет как птицу, — стишок получился совсем дрянной, рифма не к даэдра, да и вообще… мужчина горько вздохнул, поднимаясь на ноги. Дура–мертвячка, наконец, затихла, и скоморох с наслаждением прислушивался к густой тишине Убежища. Матушка тоже любит тишину, ей бы не понравилась, ей бы ой как не понравилась болтовня шлюшьей покойницы. Матушка хоть и не отвечает, но слушать любит Цицерона, только Цицерона, и никакая Дагни ей не нужна.

— Дагни… — имя северное, колким могильным холодком пробежало по губам, и имперец сердито сплюнул сквозь зубы. Сколько померло этих Дагни во всем Севере, сколько потаскух сгинули?! Пнув глиняную миску из-под каши, шут побрел к Матушке. Рассвело, должно быть, нужно пожелать ей доброго утра. Доброго, кровавого утречка, ведь наверняка сейчас один ее детей режет горло своей жертве.

— Нужно наточить кинжал, что бы сверкал, лучился и… — слова застыли у него в горле, обратились крохотными льдинками и провалились в желудок. Безмолвие дрожало от едва слышного хихиканья и шепота, дрожали и руки скомороха, глаза его потемнели, обратившись из золотистых в карие, пылающие яростью и возмущением. Посвященный, мальчишка–сопляк, лопоухий и носатый, пытался втиснуться в саркофаг Матери Ночи под восторженные шепотки своих товарищей.

— Ну, чего ты… подвинь ее!

— Ага, а вдруг она рассыплется?! Трухлявая такая, хуже старого пня, — юноша поерзал, пытаясь устроиться поудобнее, и тело Матроны едва не вывалилось из гроба. Чертыхнувшись, он в последний момент успел схватить ее за иссохшую руку. Сердце пронзили тысячи раскаленных иголок, когда Хранитель увидел, как его грязные пальцы впиваются в скудную плоть, оставшуюся на костях Матушки.

— Нечестивцы! — завопил он, не слыша собственного крика. Взгляд застлало плотной алой пеленой, рукоять эбонитового кинжала сама легла в ладонь. — Как вы посмели?!.. еретики, осквернители! Как вы дерзнули?! — имперец метнулся вперед, сбивая с ног одного паренька и хватая за плечо другого. Догматы велят не поднимать руку на братьев своих и сестер, но этот плевок в сторону веры, самих столпов Темного Братства эти щенки смоют только своей кровью! И кровь их ничем не лучше грязи в канаве!

Когда встревоженная криками Бабетта и сопровождающая ее Турид прибежали к святилищу Матери Ночи, бледный Цицерон стоял, склонившись над послушниками, скулящими в лужах собственной крови. Они были живы, но лица были так изрисованы сталью, что милосерднее было бы их убить. Кожа свисала рваными лоскутами, плоть кое-где обнажала кость. Посвященные рыдали от боли, и их слезы только сильнее разъедали раны. Хранитель неспешно убрал клинок в ножны, и поднял взгляд на облизывающуюся Бабетту. Девочка вздрогнула, невольно отшатнувшись. В глазах шута ни капли былого безумия. Искрятся словно янтарь на солнце, взирают спокойно, уголки губ приподнялись в скупой усмешке. Ни хихиканья, ни песенок, ни плясок… такой Цицерон пугал двухсотлетнюю вампиршу.

57
{"b":"563577","o":1}