– Будет невмоготу, пусть бежит обратно. Дома и стены помогают, – Бер упрямо вскинул подбородок.
– Каждый из рода Ямпольских думает, что он провидец, – отрывисто засмеялся Алтер, – я рад, что теперь у тебя на одну заботу меньше, – и ткнул в себя пальцем.
После выздоровления детей Бер вдруг обнаружил, что Лея, отступая шаг за шагом, начала уходить из его жизни. То ли смирилась, наконец, с Рут – разве не эта женщина отбила её детей от разящего крыла ангела смерти? То ли просто разлюбила Бера Ямпольского, беспомощного и жалкого перед лицом беды. Кто знает? Но однажды Бер положил руку на плечо Рут:
– Ты высохла и стала за это время как ветка, – тихо сказал он.
Дверь, ведущая в его душу, запертая прежде на семь кованных запоров и замков, со скрипом приотворилась с тем, чтобы впустить Рут с её серыми пасмурными глазами цвета хмурого осеннего неба.
«Так уж водится, – невесело про себя усмехался Бер, – на смену праздникам приходят будни, а на столе вместо белой халы – кусок черного хлеба. Мои праздники кончились». В душе его не было ни ярости, ни бунта. А только смирение и благодарность судьбе, которая послала ему эту женщину.
К Рут неслышно подкралась привязанность мужчины из рода Ямпольских. Эта ноша была под силу не каждой женщине. Беспричинные взрывы гнева, за которыми скрывались страх и омерзение перед этой безумной жизнью, суровое молчание, разящие насмешки. Но ведь были и ночи, когда, казалось, что на неё с неба падают звёзды. И тогда она босая, с пересохшим ртом, вырвавшись из рук Бера, бежала в сени, чтоб глотнуть из ведра ледяной колодезной воды и пригасить жар, от которого умирала и воскресала её плоть. Иногда на людях, почувствовав на себе жадный, призывный взгляд Бера, она заливалась краской и, закусив пухлую губу, опускала глаза. Страх сжимал её сердце. Кого боялась она прогневать своим счастьем?
Людей? Б-га? Или недобрых сестёр покойной Леи?
Но разве не блаженны смертные – мужчина и женщина, творящие для себя рай в аду этой жизни?
2.
Придёт час. Подрастут её дочери с тем чтобы навсегда отпасть одна за другой от родительского дома. Вот тогда Рут с горечью убедится, что никто из них, даже Симка, в которой течёт её кровь, никто не перенял её главного дара – быть женой мужу своему.
На Тойбу, правда, никогда не было особой надежды. Едва её первый жених, маляр, переступил порог, как Рут подумала: «Тут дела не будет». И Бер, хорошо знавший свою породу, сразу отрезал:
– Тойба, это не для тебя. Этот человек – ни рыба, ни мясо. Тебе, с твоим характером, нужны хороший кнут и крепкие вожжи.
Но дочь заартачилась, стала на дыбы.
– Я хочу, – сказала Тойба.
И Рут поняла, что так тому и быть. Даже прикрикнула на Бера:
– Молчи! Будет так, как суждено. Или девочка просто убежит из дома с первым попавшимся бродягой.
– Пусть бежит, – процедил Бер, – двери открыты. Я никого силой не держу.
А Рут принялась за дело. Она забросила дом и села за машинку, строча целыми днями заготовки для сандалий. Из-за этих сандалий они натерпелись потом страха, сбывая их через перекупщика. Но все обошлось. И у Тойбы было такое приданное, что ни одна из трех Леиных сестёр, приехавших по такому случаю, и перетряхнувших первым делом сундук с приданным, оценивая каждую вещь своими рыжими рысьими глазами и ощупывая каждый шов руками, испещренными золотом веснушек, – ни одна не нашла к чему бы придраться. А когда молодые поженились, Рут сняла им комнату, солнечный бельэтаж. Первое время не могла нарадоваться на Тойбу. Дочь стала тихой, ласковой и не сводила глаз со своего мужа. Каждый день после работы они приходили в отцовский дом обедать и, глядя на их сияющие лица, Рут тихо молилась: «Боже, пошли им счастья!». Бер молчал, хмыкал. Но однажды вспылил:
– Перестань кружить вокруг них как карусель. Сядь и успокойся. Это им поможет как мёртвому припарка.
И, действительно, между молодыми вдруг что-то поломалось.
Тойба начала фыркать по любому поводу, вставлять чуть ли не в каждое слово, обращенное к мужу, ядовитую шпильку. Маляр крепился, молчал, опустив голову. Только уши у него становились того же цвета, что флаг советской власти, который Рут заставляла Бера вывешивать в окне в дни всех революционных праздников. Рут понимала – долго это тянуться не может. И как-то, подгадав под обеденный перерыв, направилась к Тойбе на швейную фабрику. Они сидели в сквере. Тойба уже с жадностью вонзила мелкие белые зубы в сочную грушу-бере, которую ей принесла Рут.
– Доченька, это может плохо кончиться. Ни один мужчина не будет терпеть такое. Ты играешь с огнём! – мягко начала Рут.
Но Тойба побледнела, вскочила со скамейки и закричала в голос:
– Какой огонь! Мама, о чём ты говоришь?! Это холодная кузница. Там не бывает огня! – каждая её веснушка пылала жаром.
Сердце Рут глухо ахнуло и покатилось куда-то вниз. Она поняла, что это конец, Бер был прав.
А потом наступил черед Мирки. И вначале тоже всё было хорошо. Хотя, глядя на Боруха, Миркиного жениха, Рут усомнилась, что он – худой, узкоплечий, сутуловатый может быть балагулой и заниматься извозом. Бер сразу пригвоздил новоиспеченного жениха:
«Лапша». Но ей хотелось верить в хорошее. И она, не говоря мужу ни слова, нашла путь к нужным людям, навела справки. Ей сказали, что да, этот человек имеет коня и площадку. От радости душа Рут взмыла к небесам: в ту пору это означало верный достаток.
И снова в ход пошли сандалии. Опять Рут, выбиваясь из сил, строчила на машинке, а Бер стучал молотком с утра до вечера. И снова были страхи и волнения с товаром, потому что при этой власти даже дышать стало опасно – не то что заработать лишний грош. Снова был сундук с приданным. Снова нагрянула рыжая родня Леи. Но прошло полгода после замужества Мирки, и Рут с ужасом поняла – судьбу не обманешь. Как обнажается берег после отлива, так стала ясна история Боруха Кобыливкера. На него, тихого конторского служащего, и площадка, и конь свалились по наследству – от родного дяди из Шепетовки. Будь Борухова воля, он бы сбыл всё это добро на следующий же день после похорон дяди. Потому что его руки, не знавшие в своей жизни ничего тяжелее ручки с пером и молитвенника, начинали дрожать при виде всех этих постромков, вожжей и шлеи. А как чудесно было бы просто прожить эти деньги! Уйдя со службы, он мог бы целыми днями, сидя на кушетке, листать сидур и комментарии к Талмуду. Но рядом была мама Рейзл, которую всю жизнь жгла мысль: «Если бы я родилась мужчиной!» Владевшая когда-то маленькой лавчонкой, в которой управлялась одна пока новая власть не освободила ее от этих хлопот, она яростно доказывала: нельзя менять на деньги то, что может принести еще большие деньги. Вдобавок вокруг все твердили: «Человек должен ценить свой фарт». Откуда было знать его святой душе, как оскорбляет людей чужая удача! Правда, двоюродный брат, учившийся в комвузе, услышав про площадку, расхохотался:
– Скоро твоя лошадь сгодится только на то, чтобы разбрасывать для воробьёв яблоки из-под хвоста. Через пару лет у нас в стране столько будет машин, что нельзя будет спокойно перейти через улицу.
Но мама Рейзл презрительно сощурилась и процедила в пространство:
– Скорее рак свистнет! – с советской властью у неё были свои счеты. В старинном, почерневшем от времени комоде вместе с метрикой сына и справкой о смерти мужа она всё еще бережно хранила купчую на скобяную лавку.
– Мужчина должен иметь свое дело, – твердо сказала она.
И Борух, подчинившись, снял синие нарукавники и бросил контору. Теперь с утра до вечера он ездил между портом и складами, перевозя мешки, брёвна, тюки. Его окружали грубые люди, которые пили водку и сквернословили. Скоро он стал неизменной мишенью их шуток. Тому было несколько причин: его субтильность, набожность и положение холостяка. Изменить первую было не в его силах – узкоплечесть и тонкокостность он получил в наследство от матери. Набожность в нем воспитал отец. Но со свободой неженатого человека Борух решил покончить стремительно и бесповоротно.