– Может, набавите? – шапочник глянул на тощие котомки, на две рыжие детские головенки, с любопытством выглядывающие изза юбки молодой широколицей женщины с ребенком на руках, большая клетчатая шаль, в которую была закутана, уже не могла скрыть ее выпирающего живота, и вздохнул, – пусть будет по-вашему. Я вижу, ждете ещё прибавления. Семейка у вас, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. Но здесь, с вашим ремеслом, вы всегда заработаете на кусок хлеба. Сапоги – это не шапка, которую можно носить всю жизнь, а потом еще передать по наследству. Правда, новая власть – как кот в мешке. Неизвестно, что такое и с чем его едят. Но бедный человек живет надеждой. В добрый час, – и шапочник растроганно прослезился.
Нельзя сказать, чтобы час был добрый. Времена стояли лихие.
Советская власть, крепчая, не обходила стороной и Бера. Его не раз пытались склонить к работе на фабрике. Но он угрюмо и стойко отбивался, прикрываясь порядком обветшавшей от времени бумагой, где выцветшими чернилами с витиеватыми писарскими завитушками и округлыми ятями было написано, что Берка Ямпольский, рядовой такого-то полка, раненый в битве под Львовом и представленный за свое геройство к Георгиевскому кресту, освобождается от армейской службы подчистую по причине утраты здоровья. Иногда в качестве доказательства Бер задирал рубаху. И тогда обнажалась сильная мускулистая грудь, густо поросшая черным курчавым волосом. Под левой ключицей поросль внезапно обрывалась, открывая глубокую впадину шрама. Но скорее всего советскую власть впечатляли не справка и не следы боевого крещения, а нечто более существенное: пара хромовых голенищ, кожаные подмётки или просто бесплатно поставленная латка на прохудившемся сапоге.
– Я еще не видел на своем веку такого начальника, чтобы он любил разгуливать босым по улице, – ядовито ронял Бер и гнул свою линию, стуча молотком с утра до вечера, не выходя при этом за порог своей квартиры.
Прямо у входа, в тамбуре, зажатые между двумя дверьми, стояли сапожный верстак и старый битый шашелем шкаф, где на полках ровными рядами выстроились колодки, банки с ваксой и краской. Скоро окрест уже не было человека, башмаки которого не побывали бы в руках Бера. Суровый неразговорчивый он коротко кивал посетителю, брал с верстака огрызок мела и, размашисто нанося на подошву понятную лишь ему одному закорючку, отрывисто называл цену. Тонкий нос с горбинкой, круглые карие глаза, полуприкрытые лёгкими веками, посадка головы – всё придавало ему выражение зоркого орла. В своей видавшей виды простецкой кепке, в брезентовом переднике, надетом поверх старой кацавейки, сидя на низком сапожном стульчике, Бер умудрялся выглядеть величественно и неприступно. Он терпеть не мог пустых разговоров, ограничиваясь чаще всего характерными похмыкиваниями. Но его жена, Рут, умела различать в этих звуках десятки оттенков. И это была лишь часть безбрежной науки замужества, которую она безуспешно пыталась передать трем дочерям:
– Мужчина есть мужчина, – внушала им Рут, – женщина должна знать, как с ним обращаться. Умей сказать «да» и умей сказать «нет» – всему своё время. Знай, когда можно выпустить слово на волю, а когда придержать в клетке. Умей не просто выслушать, но и поддакнуть. А главное, вовремя скажи «Бом!». От этого корона с головы не свалится, – при этих словах Рут насмешливо поджимала полные губы, вкладывая в короткое словечко «Бом» весь суровый опыт жизни с замкнутым и крутым Бером: уловки умолчания, показной покорности и скрытых наступлений.
– Скажи «Бом», – учила она, – а когда пожар кончится, делай как считаешь нужным, – и Рут победно раздувала ноздри и без того широкого носа.
Дочери в ответ насмешливо улыбались. А младшая – Симка даже раздражалась:
– Мама! Оставь свои местечковые штучки. Сейчас другое время!
Рут, качая головой, недоверчиво цокала языком:
– Это время, то время. Мужчина был и остаётся мужчиной.
Дочерям казалось, что всё на этой земле началось с их рождения.
Они хотели делать свои ошибки, петь свои песни и лить свои слёзы.
Что могла сделать Рут, видя как дети тянутся к огню жизни, лезут в самоё пекло без оглядки? На её долю выпадали лишь утешения и боль. «Свои руки не подложишь», – говорила она себе. А в тяжелые дни, исподлобья глядя на своих детей, угрюмо роняла:
– Я вам зла не желаю, но пусть ваши дети будут такими как вы, – при этих словах её водянисто-серые глаза наливаясь голубизной и обретали цвет летних долгих сумерек.
Что бы не происходило в семье, всё вначале обрушивалось на Рут.
Плохие вести дети несли прежде всего ей, матери. И лишь потом, улучив нужный момент и тщательно просеяв слова, она сообщала об этом Беру, смягчая всё, что можно улыбками и шуточками. Обычно, Бер раздраженно обрывал её:
– Хватит! – бледнел и, едва дослушав до конца, уходил.
Казалось, дом, вместе с посетившей его бедой, становился для него невыносимым.
Рут пожимала плечами, шепча вслед: «Нужно уметь жить не как хочется, а как есть».
Когда Бер возвращался, она принимала пальто из его рук и, глядя снизу вверх в его бархатные карие глаза, ласково, словно у малого дитя, спрашивала: «Чаиньки?» И тотчас подносила в его любимом тонком стакане с серебряным подстаканником крепкий душистый чай. В постели, целуя Бера перед сном в висок, примирительно шептала: «Что ты хочешь?
Разбойничье время, и люди – разбойники». Но, по ночам, закрыв глаза и притворяясь спящей, думала – «всему виной необоримая, дикая кровь, текущая в жилах Ямпольских, которую все дети унаследовали от отца. И те, что были рождены рыжей Леей – первой женой Бера, и двое других – рожденных ею, Рут, схожи между собой своей строптивостью, упрямством и безрассудной жадностью к жизни. «Все семь удовольствий они хотят сразу», – жаловалась она Богу.
О том, каков был Бер в молодости, Рут могла только догадываться. От местечка Озерко, где жила ее семья, до Каменки было не меньше трех дней пути. И хоть состояла с Ямпольскими в каком-то дальнем запутанном родстве по материнской линии, но увидела Бера в первый раз шестнадцатилетней. Ему уже подкатывало к тридцати, что по понятиям местечка означало первую ступеньку к старости, к тому же был вдовец с двумя детьми. Но Рут через свата передала своё «да». Что решило дело? То ли карие бархатные глаза под прямыми стрелами черных бровей, то ли густые усы и Георгиевский крест, то ли нищета и скудость многодетного дома её отчима – Рут никому не сказала. Даже матери, хотя та слезами и угрозами пыталась свернуть ее с этого пути. При этом в ход шли предания, сплетни, слухи – все, что передавалось из поколения в поколение, из уст в уста. Будто один из Ямпольских – коробейник, во время турецкой войны прибился со своим товаром к казакам, да так и остался с ними навсегда, до конца своих дней. Мало того, надел их жупан, взял в руки саблю и сел на коня. А другой – после Кишинёвского погрома, ушел к этим разбойникам, что против царя. Да и сам Бер не из тех, кого можно назвать ягнёнком. Наверняка, если бы не покойная жена – рыжая Лея, которая повисла со всеми своими болячками у него гирей на шее, давно подался бы в Палестину, где живет его брат Нисон, или в Америку к другому брату – Гиршу. А их отец! Это позор семьи! Бросил своё дело на Бера и ходит по местечкам со скрипкой и каким-то фонарём. Показывает Стену Плача и гору Сион.
Уговаривая Рут, мать металась по комнате. Куталась в клетчатую шаль. В последние годы на неё валились беды одна за другой: вдовство, неудачное новое замужество и, вдобавок, эта поздняя беременность. Из-за неё она сгорала от стыда перед всем местечком, но особенно перед дочерью-невестой. А теперь ещё эти Ямпольские на её голову.
– Ты лезешь в петлю. Ты не понимаешь, какая это семья. Неприкаянные. Бродяги. В их жилах течет кровь сумасбродов. Сколько раз люди говорили его отцу: «Алтер, почему вы ходите по чужим людям? Что, сын отказывается вас кормить? У него же, нивроку, своя мастерская, хорошее дело!» Но старик смеётся: «Я хочу иметь свою копейку. И потом мне скучно сидеть дома. Я уже своё отсидел». Ты молодая, – причитала мать, – ты не знаешь, что такое непутевый род. От этого нет спасенья.