Литмир - Электронная Библиотека

– Наш, – сразу же определил его дед.

Этот тотчас пугался. Отпрянув от деда, громко, на весь вестибюль кричал:

– Не положено!

И тогда равномерный гул голосов вдруг стихал. В вестибюле повисала мертвая тишина. Люди оглядывались на деда, а он, понурившись, шел через весь зал к нам.

– Жид, – злобно шипел дед и стискивал уцелевший кулак.

Но через час, другой, униженно улыбаясь, вихляясь всем туловищем, снова робко направлялся к санитару. Ловким скользящим движением совал ему в карман еще одну трешку и, заглядывая в глаза, заводил свое:

– Будьте так добренькие!

Санитар каменно молчал. Потом бросал на деда быстрый взгляд.

И тот, пятясь, кивая на каждом шагу, возвращался к нам:

– Пошли скорей! Ее сейчас приведут.

В эти минуты я ненавидела деда всей душой. Его заискивающую улыбку, его вихляющую походку, его униженное «будьте так добренькие». Я ненавидела до колотья в груди этого мутноглазого санитара.

Я ненавидела всех евреев мира. Я ненавидела себя.

Тетку выводили к нам в больничный сад в линялом заношенном байковом халате, подвязанном вместо пояса куском грязного бинта. Она шла, вперив взгляд прямо перед собой.

– Стой, – командовал санитар и дергал ее за халат.

Тетя останавливалась, точно вкопанная, держа руки по швам.

Никого из нас она не узнавала. Да и на себя, прежнюю, была не похожа. Без рыжей пристежной косы, коротко, по-мужски, подстриженная, с внезапно обострившимися чертами лица и выступившим вдруг вперед крупным носом, она стала разительно походить на деда.

Казалось, болезнь напрочь стерла ту разницу в летах и обличье, что была между ними.

– Маня, Манялэ, – тоскливо дребезжащим голосом окликал ее дед, – смотри, к тебе дети пришли. Смотри, что мы тебе принесли!

Взгляд тетки равнодушно скользил по кулькам и коробкам, которые вытаскивал из корзины дед, по нашим застывшим испуганным лицам, по голубым садовым скамейкам, по низкому зеленому кустарнику. Иногда она пугливо озиралась и выкрикивала какимто диким, пронзительно диким голосом:

– Их бин юде (я еврейка), – приседала, обхватив голову руками и пряча ее в колени.

Сколько я помню, она так ни разу нас и не признала. И лишь однажды, внезапно просветлев, пошла навстречу сестре быстрым скользящим шагом, выкрикивая на ходу:

– Момэлэ! Момэлэ! Их гей цу дир (мамочка, я иду к тебе).

Подойдя совсем близко, воровски оглянулась на санитара и вытащила из рукава кусочек черствого заплесневелого хлеба:

– Эссен (ешь)!! – еле слышно прошелестела она и сунула его сестре.

Та в испуге отпрянула.

– Нэмен (возьми)! – дед ткнул сестру в спину кулаком, – немэн, – со слезами в голосе повторил он.

Болезнь тети изменила деда до неузнаваемости. И без того маленький ростом, он еще больше съежился. Казалось, усох от горя.

Он больше не пел, не балагурил. Он работал. Теперь в мастерской спозаранку и до позднего вечера лязгали ножницы и стучала швейная машинка. Случалось, дед работал по ночам.

– Дорвался? – сурово попрекал его утром напарник Егор, едва переступая порог мастерской.

Дед упорно отмалчивался. И тогда Егор, стуча костылем о пол, взрывался в крике:

– Шо ты делаешь, Лазарь? Ты хочешь сойти в могилу раньше времени? Ты что, не живой человек? Попомни мое слово – ты убьешь себя. Рива, скажи ты ему что-нибудь!

Рива, опершись спиной о косяк двери, угрюмо молчала.

Через год пророчество Егора сбылось. Он шел рядом с Ривой, скрипя протезами, грузно налегая всем телом на костыли, скользившие по кладбищенской вязкой грязи.

– Будем заказывать кадиш? – высокий худой старик в длиннополом пальто тронул его за рукав.

Егор беспомощно оглянулся на Риву. Не поднимая глаз, она покорно кивнула в ответ. Старик тронул себя за кадык и запел высоким дребезжащим тенором. Неясные гортанные слова поплыли в осеннем воздухе. Казалось, они прилетели сюда из далеких неведомых краев. На миг что-то вдруг вспыхнуло во мне. Словно внезапно услышала давно позабытые родные звуки. Боль, страх, тоска – все отступило куда-то.

– Кто из родных жив? – спросил вдруг старик обычным голосом, круто оборвав молитву, и наклонился к Риве.

– А зун, а тохтер, эйниклэх (сын, дочь, внуки).

Шепотом начала перечислять она. Внезапно запнулась и еле слышно добавила:

– Еще назовите Риву.

– Вос фар а Ривэ (что за Рива)? – переспросил старик, – жена, дочь? – он терпеливо ждал ответа.

– Это я, – прошептала Рива и растерянно умолкла.

И тогда глаза старика блеснули любопытством:

– Кем вы приходитесь покойному? Жена, сестра?

Рива беспомощно оглянулась на нас:

– Его жена погибла в гетто.

– Их фарштэйн, их фарштэйн (понимаю), – кивнул старик. И резко вскрикнул, – Йо, йо! Бэйт Исраэл!

Две полутемные комнатушки, швейную машинку, стол, стулья и ножницы – все, кроме старой кушетки, на которой спал дед Лазарь, обещала оставить Рива после своей смерти напарнику Егору. Взамен он должен был поставить на могилу деда мраморную плиту.

– Не бойся, – обнадеживала его Рива, – я долго на этом свете не заживусь.

Она отгородила себе угол складной ширмой и приготовилась умирать. Одно ее тревожило – это мы.

– За старшую я спокойна, – делилась Рива с напарником своими невеселыми думами, – пока эта девочка повернется, пока сообразит, что к чему, – глядишь, все само собой уже утряхнулось. Но младшая, – тут она сокрушенно качала головой и тяжело вздыхала, – младшая – это огонь.

Мы по-прежнему жили на Тираспольской, вместе с Ривой. В квартиру на Ришельевской наведывались редко и только по необходимости. В этой комнате с высоким потолком, где по углам виднелись куски чудом уцелевшей лепнины, нам все напоминало прежнюю жизнь с теткой. Казалось, из каждого угла веет ее болезнью и несчастьем.

Весной Егор обещание свое сдержал. Белоснежная мраморная плита легла на могилу деда. На ней было выбито: «Здесь покоятся Элизер Коган и жена его Рейзе-Песя».

– Семья есть семья, – строго ответила Рива на мой недоумевающий взгляд.

А через полгода на этой же плите добавилась еще одна строчка – «и их дочь Менуха».

Теперь, когда не стало тети, Рива, захватив нас, кушетку и ширму, переехала на Ришельевскую,12.

Как прежде, при жизни деда, день ее начинался рано и бурно.

Когда дом еще спал, она отправлялась на базар.

– Как полопаешь, так и потопаешь, – любила повторять Рива.

«Почему ты не кушаешь?» «Скушай хоть кусочек», – все это в самых разных вариациях слышали мы от нее. В остальном она предоставляла нам полную свободу. «От доброго корня дурного побега не бывает. Дедушка у вас был работяга, чистой души человек, и вы, дай Бог, вырастете не хуже». Одно только ее тревожило – голос сестры.

И как прежде она кричала деду, так теперь она кричала сестре:

– Шваг, шваг,шваг (молчи)! Голос – это твое богатство. Это твой капитал. А кто швыряет деньги направо и налево? Кто, я тебя спрашиваю?

Сестра смеялась, встряхивая кудряшками, и, перегнувшись через подоконник, бросала в узкий колодец двора переливчатые звуки вокализа: «А-а-а-а». И двор покорно отвечал ей глухим эхом.

– Попомни мое слово, эта девочка станет певицей. Не сглазить бы, у нее все для этого есть – и голос, и душа, и красота, – тихо толковала Рива Егору, когда тот по воскресеньям приходил к нам на её знаменитый штрудель с золотистой хрупкой корочкой.

– Слепой сказал – побачим, – угрюмо отвечал Егор, – сейчас такая жизнь – не подмажешь, не поедешь.

– Они же там не слепые, – резко обрывала его Рива, – талант есть талант.

…«Талант есть талант», – упрямо твердила она каждое лето, когда мы с сестрой, притихшие и убитые, не найдя в списках поступивших фамилию Коган, приходили домой. Сестра вяло кивала в ответ.

Садилась на подоконник, обхватив колени руками, долго смотрела в одну точку. Потом невесело встряхивала кудряшками и, вздохнув полной грудью, заводила своим глубоким сильным голосом:

– Уж ты сте-е-епь кругом! Сте-епь широ-о-кая!

31
{"b":"563076","o":1}