Янкевский вошел в студию и рухнул на стул. Артист не вспоминал сейчас об Антоне Семеновиче. Не думал о друге, который зачем-то сел рядом с листками в руке. Артист испытывал одно стремление — прочесть передачу до конца. Он включил микрофон, выждал мгновение, собираясь с силами, и начал:
— «В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах — гектаров двести соснового леса, а по краю леса — большак на Харьков…»
Янкевский не упал, не остановился. Он прочитал передачу до конца. И люди слушали Макаренко, согревались теплом его сердечности, его юмора.
1 января сорок второго года из большой студии передавались фрагменты оперы Римского-Корсакова «Снегурочка». Артисты пели в ватниках и ушанках. В передаче принимал участие артист И. Лапшонков. Он стоял у микрофона, тяжело опираясь на палку. Глаза на пергаментном лице казались стеклянными. Но пел Лапшонков с таким подъемом, как будто выступал на премьере в нарядном театральном зале.
Вечером артист Лапшонков умер…
Через несколько недель радиожурналист Всеволод Римский-Корсаков, потомок композитора, дежурил на крыше здания радиокомитета и, глядя на близкие пожары, на вздыбленные лучи прожекторов, говорил другу, как хочется ему пережить это страшное время, увидеть праздник Победы, электрический свет на расчищенном Невском, послушать тишину, которая наступит после снятия блокады.
Наутро Всеволод Римский-Корсаков умер…
В радиокомитет приходили новые актеры. В декабре сорок первого года здесь появился Владимир Ярмагаев. Первое появление артиста в радиостудии ознаменовалось драматическим происшествием.
Когда диктор Михаил Меланед объявил литературную передачу и Ярмагаев начал ее читать, лампочка, вмонтированная в пульт, — единственный в студии источник света — неожиданно погасла. Стало совершенно темно. Ярмагаев умолк. Звенящая тишина воцарилась в студии, в эфире, в городе. Люди тревожно обернулись к репродукторам: прекращение передачи на полуслове могло означать только беду.
Что было делать?
Диктор мгновенно выключил микрофон, крикнул артисту: «Ждите!» — и выбежал из студии. В эфире застучал метроном.
Ярмагаев остался во мраке наедине с городом. Метроном оглушительно считал секунды, и каждая из них казалась артисту вечностью. А город ждал, остановившись, притихнув. Если света не будет — миллионы людей останутся в трагическом неведении еще тысячу четыреста секунд, почти все предназначенные для передачи двадцать четыре минуты.
А в это время в соседнем помещении диктор, раня руки, не замечая заноз, лихорадочно ломал табуретку. Теперь нужен нож. К счастью, он оказался в кармане. Нож скрипел, застревал в дереве. А метроном неумолимо отсчитывал секунды. Его надо остановить!
Схватив охапку лучинок, диктор вернулся в студию, зажег одну из тонких щепочек — она разгоралась неохотно, потрескивая, — сказал Ярмагаеву: «Читайте, я буду светить» — и включил микрофон.
И Ярмагаев начал читать, будто ничего не произошло, совершенно спокойным голосом. Этот покой и уверенность, звучавшая в каждой интонации артиста, давались нелегко. Огонек лучины то вспыхивал ярким светом, то, сникая, почти угасал. Красные угольки падали на пол, на пульт, на листы текста. Диктор, обжигая пальцы, зажигал одну лучину от другой и светил — светил все двадцать четыре минуты подряд. И Ярмагаев читал так, как будто в студии горел привычный ровный электрический свет, а за стенами дома шумел мирный, спокойный город…
Ленинградцы так и не узнали о случившемся.
В эфире, кроме короткой паузы, все было в порядке.
А многие не заметили даже паузы.
Нередко Ярмагаев читал четыре, пять раз в течение дня. Если он не читал передачу, значит, ставил ее как режиссер. Если не ставил, значит, играл в какой-нибудь радиоинсценировке. Как и другие артисты радиокомитета, он к тому же успевал ежедневно побывать с концертным выступлением в госпитале, в бомбоубежище, в воинской части, на заводе. И работал в Городском театре, находившемся, к счастью, по соседству с Домом радио. В одном из писем, пришедшем тогда в радиокомитет, говорилось: «Каждое утро мы включаем репродуктор с чувством тревоги и надежды — что произошло за ночь? И если в репродукторе раздается негромкий, размеренный голос Ярмагаева, мы успокаиваемся: значит, немцы не вошли в Ленинград; мы снова верим — и не войдут!..»
Сотни тысяч людей еще до войны знали мальчишеский голос Марии Григорьевны Петровой и привыкли слышать его по утрам, в часы передач для детей. На звук ее голоса удивленно оборачивались в трамвае. Дети писали в Дом радио письма, адресуя их не Петровой, а мальчишкам и девчонкам, которые возникали в эфире, когда артистка читала очередную передачу. Взрослые, напротив, трезво отделяли актрису от ее героев: звонили Петровой по телефону и, когда она снимала трубку, говорили:
— Мальчик, позови Марию Григорьевну.
Когда началась война, Петрова тем же мальчишеским голосом читала не только «Тома Сойера», но и передовые «Правды», не только «Слепого музыканта», но и сводки Совинформбюро. В ее исполнении впервые звучали страницы современной литературы, горячей военной литературы, обжигавшей нас острой человеческой болью и тревогой за судьбу Родины.
Однажды Петровой попался на глаза рассказ Федора Кнорре «Встреча в темноте». Прочтите «Встречу в темноте», написанную в сорок первом году, сегодня — и рассказ вряд ли произведет на вас ошеломляющее впечатление. Вы вспомните, возможно, два других рассказа, написанных позднее на ту же тему о судьбе физически изуродованного на войне человека и его любви, — «В семье» К. Тренева и «Русский характер» А. Толстого. К тому же у самого Кнорре появились за послевоенные годы произведения куда более сильные, чем «Встреча», — хотя бы сценарий фильма «Родная кровь». Однако судьба этого рассказа в радиоэфире и в блокадных концертах, где выступала Петрова, — удивительна. В Дом радио приходили письма: «Прочтите «Встречу в темноте»». Когда артистка появлялась в воинской части, в госпитальной палате, в бомбоубежище, люди просили, настаивали: «Прочтите «Встречу в темноте»». Исполнительский экземпляр радиопередачи по этому рассказу — подслеповатые машинописные страницы, напечатанные на плохой бумаге, исчирканные чернилами и карандашом, — заслуженно хранится в музейной витрине: это экспонат истории обороны Ленинграда.
«Премьера» состоялась в эфире 13 ноября сорок второго года. В этот день начали свою блокадную жизнь герои рассказа — танкист Дымокуров и Шура, девушка, которую он любит. Шура приходит на свидание в госпиталь, где лежит обгоревший в танке герой. Дымокуров боится, что его изуродованное огнем лицо оттолкнет девушку. Он просит погасить в палате свет. Происходит встреча в темноте. Любовь и верность держат экзамен. «Принимают» его раненые — товарищи танкиста по госпиталю. Шура выдерживает экзамен.
Слушатели Петровой переживали «Встречу» так, будто Шура шла на свидание к каждому из них, будто у каждой из слушательниц лежал где-то в госпитале свой Дымокуров.
Передач для детей готовилось тогда мало. Но одну из них артистка никогда не сможет забыть.
Трансляция велась из детского сада на Охте.
Артистку встретила изможденная воспитательница и группа маленьких старичков, серьезных и тихих. Они шли цепочкой друг за дружкой и слабыми голосами пели военную песню. Петрова не сдержалась и расплакалась, хотя микрофоны были уже включены и артистке надлежало говорить нечто бодрое и веселое.
— Почему эта тетенька в черном платье так плачет? — спокойно спросила маленькая девочка.
Воспитательнице, испуганно смотревшей на Петрову, пришлось объяснить, что у этой тетеньки тоже есть дочка, вот она ее вспоминает и плачет. Все это шло в эфир, и Ленинград слышал рыдания артистки, спокойный голос ленинградской девочки, прочитанного для нее «Мойдодыра». Ленинград ответил Петровой письмом учительницы Андриановой: «Спасибо, что Вы говорите с нами, что Вы не уехали, — это так важно, бесконечно важно, что мы слышим Ваш голос, знакомый нам по мирным дням. Не бросайте нас, будьте с нами!»