– Вот даже как…
– Да-да! Поэтому мертвых и надо перевести в разряд живых. Проще говоря, оживить. Чем хотите: наукой, сказочной живой водой, церковным или сочинительским словом!.. Да вы не отворачивайтесь! Вы поймите! Война – не под Богом ходит! Кроме мертвых людей, она, знай себе, вытачивает, а потом сама же и уничтожает искусственные солдатские и офицерские фигурки. Игрушки мы для нее, солдатня пластиковая, куклы, сапогом разлопнутые…
Летчик Рябушкин вошел в раж. Я думал, он сейчас обрушит столик и перевернет всю кофейню вверх дном.
Но тут заскулила Нера, летчик стал собаку гладить, потихоньку успокоился, рассказал про то, как Нерочка, подаренная подполковником Зубко, вывела его к своим. И как он с чудесным черно-серым лабрадором ходит сегодня по улицам пустого Донецка. Как сам стал поводырем для Неры и чувствует неслыханную собачью благодарность, которая одна только в жизни ему теперь и подмога…
Нетерпеливо попрощавшись и едва ли не силой засунув Рябушкину в нагрудный карман московскую визитку, вышел я на улицу.
Крылья жизни и крылья смерти, пока еще не разъединенные, близкородственные, подхватили меня, поволокли по Университетской вниз.
Это был опасный, хотя и пеший, полет: дважды я чуть не попал под машину, и, в конце концов, меня остановил военный патруль.
Тут уж я решил все воспоминания и размышления прекратить и присел на случайно подвернувшийся пень-скамейку.
Но мысли побежали все те же.
Думалось: у этой спрятанной войны – уже наготове тайные вместилища и неброские, но необходимые атрибуты: тихое гудение принтеров, полоски скотча, налепленные крест-накрест на широкие стекла, гербовые листовки, обучающие, как вести себя при артобстреле, негромкие командирские голоса подтянутых, даже молодцеватых мужчин в штатском, которых можно было заметить в то утро сквозь открытые и лишь наполовину зашторенные окна нижних этажей.
Но главный признак новой войны – грязно-розовый воздух: лихорадочный, зловещий.
Воздух – главный переносчик будущих лихолетий и чумных поветрий, он как вестник – со стесанным напрочь лицом: оно – зеркально-гладкое, слегка кровит, чуть гноится. Но нет на этом лице ни носа, ни губ, ни глаз: все начисто пропало…
Тут же я вспомнил вчерашний блеск Кальмиуса: на его бронзово-латунной поверхности явно читались водяные знаки войны.
Читались они, конечно, только тогда, когда было желание к воде приглядеться. И одним своим видом сообщали всем, кто это мог ощутить: война – зреет, она спешит, она летит, не провороньте начало, готовьтесь! Потому что войну эту некому пока остановить…
Навсегда мною покинутый Рябушкин догнал, тронул за плечо и, придерживая повизгивающую Неру, негромко крикнул:
– Слышите? Вжиу-жжжик! Ну? Звук смерти, говорю я, слышите? Это вам даже не «сушка»! Звук только что был здесь, а сейчас – слышите? – уходит.
Я прислушался. Ничего смертельного вокруг слышно не было.
Только где-то вдруг бухнул, потом зазвенел верхами, но тут же и смолк далекий колокол:
Дон-бас. Дон-бас. Дон-дон-бас-с-с! Дон-бас-дон… Дон-дон…
Однако летчик Рябушкин – тот слышал совсем другое.
Он хватал меня за грудки и призывал в свидетели Господа Бога, он легонько подталкивал Неру под зад, и та тихо повизгивала, он заглядывал мне в глаза и все спрашивал и спрашивал:
– Но ведь вы его слышите? Вы слышите звук этих крыльев? Не моя в этот звук обернута смерть и не ваша, но чья-то – здесь точно сейчас пролетела. Слышите? Ну же, ну! Это сейчас был «василек». А вчера вечером я слышал «плетку».
Я не понял, переспросил.
– Так мы здесь винтовку Драгунова зовем. Эта убивает только по выбору, кого нужно. «Плетка» бьет наверняка! Но сегодня не моя и не ваша очередь!
От радости авиатор на миг выпустил из рук поводок.
Нера никуда не ушла.
«Тихо сидит, словно жизнь чью-то сторожит, – неожиданно подумал я. – А может, чью-то смерть. Ей бы, Нерочке, четыре крыла и медленно-медленно – в собачье небо: тут и картин никаких рисовать не надо, так ясно это видно».
– А куда она пойдет, слепая? Она у меня никуда так просто не ходит, – перехватив мой взгляд, рассмеялся Рябушкин. – Нера, как судьба: слепа-то она слепа, а куда надо все одно выведет!
Я резко встал, не прощаясь, пошел по Университетской улице к центру города.
Рябушкин что-то кричал мне вслед.
Но слушать летчика я больше не стал.
А кто-то посторонний слышать его просто не мог: Донецк и в девять утра был все так же безлюден.
Тиня-тушкан
Рассказ
Гумпопо
– Осмердело! Затрахало! Кранты!.. Сейчас медленно моргать стану.
Ловко отпрыгнув к стене, разбитной малый с висящей в согнутом положении, не достающей до земли примерно тридцати-сорока сантиметров правой ногой опускается на ящик из-под колы, прикрывает глаза ладошкой, зевает сладко.
Медленно моргать на шахтерском жаргоне – спать.
Тиня сильней прижимает ладошку к глазам. Ладошка – красная, узкая. Лицо смуглое, книзу до остроты удлиненное. Вид усталый. Еще б! За прошедшее утро – с пяти до девяти – Тиня, по его собственным словам, упарился, как веник: хоть бы часок вздремнуть…
Но вздремнуть не получается. Дикое возбуждение от никем не руководимой вольноказачьей жизни так и выбулькивает – криком, смехом, покашливанием, другими внесловесными звуками – из Тини вон.
Несмотря на усталость, он готов прыгать, плясать, петь. Однако сдерживается: Тиня – мужик, Тиня сам себя кормит, и дергаться ему не к лицу. Посидев с закрытыми глазами, он набирает полные легкие воздуху, кричит весело, кричит зычно: «Расступись, гидропидоры!» – и, отбросив в сторону легкий свой алюминиевый костылек, скачет через рыночную площадь к одноэтажному зданию с узенькой вывеской «Гуманитарная помощь».
Скачет Тиня, как тушкан: высоко подпрыгивая, не глядя по сторонам, чуть свесив набок седоватую голову. Создается впечатление, что он едва касается земли. Но равновесие при этом держит прекрасно. Бег его по-своему завораживает. Во всяком случае, не только я, но и некоторые другие посетители рынка наблюдают за Тиней безотрывно.
И еще одно чувство не покидает меня во время странно-притягательного Тинина бега. Почему-то думается: это глубинный холод жизни, без всяких сомнений сопровождающий Тиню, как утреннее морозное облачко, гонит и гонит его вперед!
Сегодня в Донецке и впрямь холодно. Холодно было ночью, холодно – на рассвете, но вот уже и утро, а пар изо рта вылетает и вылетает.
На минуту теряю Тиню из виду: народу на книжном рынке «Маяк», особенно под гуманитарной вывеской, – пруд пруди. Это потому, что внутрь пускают не всех.
– Штурмом гумпопо браць будзем, – гудит басовито, гудит с присвистом, прорезая голосом, словно паровозным гудком, базарную площадь, здоровенная бабища, с крохотными серьгами в ушах, – штурмом яго, радзимого, возьмем!
Серьги в ушах ее вспыхивают дивным цветом задумчивости и любви, вспыхивают гранатом, серьги ласково покалывают нас, на них глядящих…
А бабища продолжает орать:
– Штурманем, эх-х-х, штурманем!..
Кончив орать, она коротко разбегается и ударяет головой в дверь.
Раздается треск, вокруг смеются, но кладовщик из-за двери даже носа не кажет.
Тщетность усилий бабищу на несколько секунд озадачивает. Серьги гранатовые перестают мигать светляками, бабища широко раскрывает рот и внезапно начинает выть. Она воет долго, воет истомляюще тихо, воет так, что ей начинают подвывать бродячие рыночные псы.
Какие-то сельского вида женщины бабищу успокаивают: «Болезная ты наша, махонькая ты наша, Верунчик ты наш, не переживай ты так сильно…»
Откуда-то сбоку выпрыгивает Тиня. Вид у него развеселый, ухарский. В зубах Тиня держит полупрозрачный пакет с тушенкой и какими-то другими консервами поплоще, за пазухой – две, а может, и три буханки белого формового хлеба.