Я с опаской оглядываюсь: не отобрали бы! Кроме бабищ и усталых женщин, на рынке ошиваются пятеро-шестеро рябят приблатненного вида: в кепочках, с велосипедными цепями, нагло свисающими из карманов брюк.
Но ничуть не бывало! Тиню и пальцем никто не трогает. Опускаясь на все тот же ящик из-под колы и уронив прямо на асфальт тушенку в пакете, Тиня, враз оценивший мою опаску, меж делом бросает:
– Я тут любого порву. Вишь, зубы какие? Загрызу, как волк болонку. Держи гумпопо! – Он протягивает мне банку килек. – Тебе принес. Вы ведь, москвичи, народ бедный…
Я любуюсь Тиней. Такого жизнерадостного калеки не встречал я нигде: ни в Питере, ни в Москве, ни даже в Сергиевом Посаде, где перед лаврой обиженных и покалеченных жизнью всегда предостаточно.
А тут – наоборот! Не жизнь обидела Тиню, он ее – под зад пинком – выпер на улицу: гуляй, курвенция, где тебе нравится!
Выпутываясь из мыслей, слышу: Тиня ведет и ведет свою речь, такую же прыгающую, как его походка, которую он умышленно выставляет напоказ, каждое утро отбрасывая костыли и прыгая по книжному рынку серо-зеленым – серая куртка, зеленые штаны – тушканом:
– …тридцать шесть сантиметров до земли не достает, – весело кричит Тиня, – такую ногу не вытянешь, не удлинишь. И я, слышь ты, хорошо это понимаю!..
«А почему это ты вдруг стал так хорошо все понимать, Тиня?» – …спросишь ты меня. И я тебе, дядя московский, отвечу: по кочану! Но если серьезно: молния мне кочан до самой кочерыжки от всякой гнили очистила.
Тиня охватывает пальцами полуседую (я сперва думал: светло-русую) голову, смешно раскачивает ею из стороны в сторону. Потом одну руку заносит вверх, выставляет три пальца, тычет себе в темечко этаким трезубцем с хорошо отросшими коготками. При этом мордочка его острая, мордочка замурзанная млеет от радости, кривится от восторга.
Тиня опять садится, вынимает из-за пазухи новенький серый планшет, раскрывает его, стукает по клавишам пальцем, потом сокрушенно прячет планшет за пазуху и уже неторопливо, по-взрослому рассказывает…
Молния в авоське
Дело было так.
Тиню когда-то сразила молния. Он так и говорит, явно повторяя чьи-то слова: «сразила». И не простая молния, а молния шаровая! Правда, попала молния не прямо в него, а сперва в дерево, где он с тремя дружками играл сначала в буру, а потом в сику.
Тиня видел, как летела молния. Страшно вращая глазами и помогая себе при этом правой рукой – левую Тиня непроизвольно прижимает к виску, – переходя на свистящий шепот, рисует он запоминающуюся картину:
– …и понимаешь? Не одна эта молния летела, не одна! А летело их сразу пять-шесть штук: как те дыньки в плетеной авоське, они перекатывались! То вспухали, а то, как мяч пробитый, внутрь себя вдавливались. Как вроде пальцами невидимыми их кто-то в полете щупал! Сами бугристые, серо-лимонистые, неприятные. Как морда у нашего сторожа! Ну, ты сторожа нашего, Ряху, все одно не знаешь…
– Ряха – прозвище?
– Зачем прозвище? Фамилия ему дана такая – Ряха.
Тиня убирает руку от виска и на минуту замолкает. Чувствуется: он припоминает нечто таинственное, важное.
– А еще эти молнии в авоське цвет в полете меняли: то желтились до невозможности, то зелеными становились. Черно-зеленый, страшный такой свет от них на асфальт и на песок детский падал… И опять же, авоська эта небесная. Ее почти не видно, а она есть: по-особому прозрачная и крепкая – я тебе дам! Главное дело, что необычно: полет той авоськи с молниями быстрый, неуследимый, но сами-то дыньки, как в замедленном кино, шевелятся! Я уже потом допер: не молнии в той авоське были, не дыньки! Змеюки головастые, а может, и змеи небесные в ней шевелились…
Тиня переводит дух, молчит. Потом вместе с воздухом все быстрей и быстрей из себя выталкивает:
– Ты, дядя московский, головастых змеюк, которые не на брюхе ползают – на лапах бегают, конечно, не видел. А есть они в нашей степи, есть! Близ Амвросиевки и у Мокрого Еланчика попадаются… Я сам одну такую змеюку видел: желтая, веселая, язык набок свесила. Она в кольца хвост пыталась собрать, на меня хотела кинуться. Да лапы ей быстро собрать хвост колечком – чтоб потом его с силой распрямить – помешали. Ну, я и утек от нее… Так я про что? А, вот! Быстро-быстро авоська с молниями летела, а потом знаешь так – медленно-медленно. Такое движение непонятное, никак было не сообразить, где та авоська опустится!
Тиня окончательно вскочил на ноги. Нога его, от рождения укороченная, чуть болталась из стороны в сторону, мешала слушать.
– Так я с ногой этой мучился, так переживал, – чувствуя, что покачивание ноги действует на меня как-то неправильно, и поэтому чуть под меня подлаживаясь, говорит Тиня, – а теперь ногу свою укороченную ужасно полюбил, и другой мне не надо! Даже во сне вижу: торчит моя нога из золоченого стула вверх ступней. Ногти на пальцах острижены, между пальцами – ни грязиночки! Торчит нога как из трона, и ни у кого на сто кэмэ вокруг такого трона нет! И потому нога моя от счастья аж похрустывает, от радости дрожит ежесекундно…
Слушателей у нас прибавляется: видно, не все еще про шаровую молнию знают.
Но Тиня на подошедших не смотрит, он их осязаемо презирает, обращается ко мне, только ко мне:
– Все, кто во дворе был, эти молнии в авоське засекли. Стопудово. Помотало их как следует перед нами… Но тут вдруг одна дынька, одна молния, в остеопорозника Серегу – жасть! Серега в карты был не мастак, чуть в стороне от нас всегда сидел, смотрел, как играем. А она в него – жасть, жасть!
Тиня снова и снова пытается повторить необычный звук.
Звук этот в его исполнении похож на глуховатый лязг и рассыпчатый треск крупно вдавливаемой квадратными каблуками кровельной жести. Потом Тиня начинает изображать перезвяк железок, которыми от хребта до икр был набит остеопорозник Серега.
– Здым-м, здым-м, жасть! Здым-м, здым-м, жасть!!!
Я закрываю глаза.
Рассказывает Тиня так, что никакой киношки не надо. Да еще и внесловесными звуками, как теми вешками, картину рассказа по бокам все время обтыкает.
– Ёк-ёк-ёк – селезеночка! Здым-м-м – железки! Кр-разах-х – остеопороз Серегин на мелкие винтики рассыпался! А тут еще с балкона доктор Юра, что жил у нас тогда, кричит: «Бегу, спускаюсь!» Но только Серега уже сильно белеет, потом чернеет и напоследок дико так зеленеет. А Катерина, мать Серегина, еще ничего не знает, где-то за кухонной занавесочкой, про любовь и морскую доблесть поет, дура…
Тиня говорит, и слушатели ясно видят: как пылает дерево, как лежит, притворяясь мертвой, а на самом деле живая-живехонькая собака Мишка, по словам Тини, сильно схожая с медведем, как высоко в кронах платанов огненными соловьями еле-еле потрескивают шаровые молнии в авоське…
Доктор уже спустился с четвертого этажа на первый, бежит к дереву.
Мать Сереги-остеопорозника, тонкая, как прутик, застенчивая Катерина, зацепилась подолом за торчащий из дверей гвоздок. Она воет, она рвется напрочь вон из платья.
Недолеток Иванюта – самый что ни на есть охотник до буры и сики – лежит мертвый.
Сам Тиня пока что живой, только волосы обгорели да жила какая-то в голове лопнула.
Тем временем врач Юра как будто застыл: безотрывно глядит на кору дерева. Желтоватый след молнии на коре ясно виден. След этот – тоже как живой: как словно змеюка на четырех лапах к небу убегает. А потом, с того же места, с которого бежал, опять начинает вверх уходить.
А тут еще только что пылавшее дерево начинает чернеть и сразу становится непроницаемо темным: вроде загасил кто над ним абажур пылающий, абажур небесный.
Доктор Юра крестится, потом упирает руки в Иванютину грудную клетку, раздается легкий хруст, за ним еще, еще.
– Респирации нет! – кричит доктор.
Иванюта – не дышит.
Тогда доктор бросает Иванюту, сломя голову кидается к Тине.
А Тиня к той минуте уже и помер совсем!
– Вот знаю, и все тут: помер я до кончиков пальцев и до последней кишочки своей помер. Вижу, конечно, что вокруг творится, но как сквозь смертный туман вижу. Да еще и бесцветно вижу почему-то…