– К югу отсюда, часах в четырех езды. Хаддам, Нью-Джерси.
– Никогда о таком не слыхивала.
– У нас засекреченный город.
– А вы состоите в клубе «Миллионный доллар»? Это произвело бы на меня впечатление.
– На меня тоже, – отвечаю я. (Разумеется, в Хаддаме вступать в клуб «Миллионный доллар» лучше всего ко Дню святого Валентина, иначе к Пасхе тебя могут вытурить из бизнеса.)
– Жилье я предпочитаю арендовать, – говорит Шара, апатично глядя на далеко уехавший от нее по столу журнал «Как достигнуть семейного суперсекса» с улыбающейся рожицей на мистере Обычное Удовольствие. – Вообще-то я хотела бы перебраться в кооперативную квартиру, но теперь автомобили стоят столько, сколько когда-то дома. А я все еще выплачиваю деньги за машину.
Не «харлей».
– В наши дни, – весело отвечаю я, – вы можете снять жилье за половину того, во что обошлась бы его покупка, да еще и на авансе сэкономить.
(Собственно говоря, при возрасте Шары – двадцать восемь или тридцать три – говорить ей об этом бессмысленно, ее взгляды на жизнь устоялись, да такими и останутся, если, конечно, она не ограбит банк или не выйдет за банкира.)
– Ладно, – говорит она, внезапно принимая решение, побужденная к этому не знаю чем – какой-то мыслью, воспоминанием, нежеланием плакаться незнакомому человеку. – Думаю, мне просто нужно найти богатого мужа.
Шара подхватывает пачку сигарет и встает (роста она среднего).
– С вашего разрешения, я вылезу из костюма пиллсберийской блинной девицы. – Она неторопливо направляется к маленькой двери в глубине кухни, за которой, когда Шара открывает ее и включает внутри дневной свет, обнаруживается крошечная ванная комната. – Увидимся немного позже, на веранде.
– Буду ждать, – говорю я.
Дверь закрывается, щелкает замок.
Я выхожу в вестибюль, чтобы подождать Шару на прохладном ветерке, веющем сквозь сетчатую дверь. Над маленьким телефоном, по которому я недавно звонил, горбится теперь пожилой швед; к его уху размером с половник прижата трубка, в другое утоплен грубый большой палец – для пущей слышимости.
– Ну и почему ты считаешь себя святым, а, толстозадый сукин сын? – слышу я. – Для начала объясни мне это. И сию же минуту!
Я выглядываю на веранду. Кресла пусты, все разошлись по постелям, чтобы обдумать утомительный набег на «Зал славы», намеченный на завтрашнее воскресное утро.
Над темной, недавно постриженной травой несутся откуда-то гармоничные голоса «парикмахерского квартета»[91], поющего что-то весьма похожее на Michelle, та belle, sont des mots qui vont tres bien ensemble, tres bien ensemble. А посреди стволов сосен и вязов я различаю возникающую из темноты парочку в светлых летних одеждах – они вышагивают в ногу, обняв друг дружку, возвращаясь (уверен) с чудесного обеда из пяти блюд, который поглотили в какой-то обитой дубом приозерной auberge[92], теперь уж закрытой и запертой на все засовы. Они посмеиваются, и я понимаю, что сейчас – лучшее время ночи, когда можно почувствовать себя хорошо, оказавшись в месте, к которому ты стремился весь день; благословенные часы, и ты знаешь, что тебя ожидают еще и лучшие, и немного удивляешься, что этот день выдался столь волшебным, а впереди еще и 4 июля, главное событие лета, когда мысли твои устремляются к осени, к быстрым изменениям, к скоротечным дням, к ощущению неотвратимости перемен, которое не покинет тебя до весны. Эти двое уже готовы к нему.
Они выступают из темноты под отраженный окнами «харчевни» свет: он в белых кожаных туфлях, брюках из сирсакера, желтый пиджак переброшен через плечо – иностранный корреспондент, да и только; она в тонкой пастельно-зеленой юбке и розовой блузке с круглым отложным воротником. По ровным, вывезенным из Огайо гласным я узнаю в них ту пару, что разговаривала на автостоянке, пока я дремал, о ценах на недвижимость. Но сейчас они думают лишь об одном: как бы им побыстрее подняться на свой этаж.
– По-моему, я переел, – говорит он. – Зря я с каджунской лапшой связался. Теперь не засну.
– Лапша тебе не оправдание, – отвечает она. – А спать дома будешь. У меня на твой счет серьезные планы.
– Ну, тут ты специалистка, – говорит он без достаточной – по моим меркам – пылкости.
– Еще какая, – подтверждает она и усмехается: – Ха.
Я считаю за лучшее убраться с их пути, когда они подойдут поближе, – все вокруг, даже сам ночной воздух вдруг словно подергивается плотной глазурью секса, – не стоять же за сетчатой дверью с понимающей, говорящей «ну-теперь-то-вы-отоспитесь-по-настоящему» ухмылкой на образине. И потому, когда они подходят к ступенькам, ускользаю в гостиную, чтобы подождать там женщину, с которой у меня назначено «свидание».
В длинной, душной, перегруженной мебелью, пропахшей корицей гостиной горят две лампы под красными абажурами. Пара из Огайо минует ее, не заметив меня, голоса их, когда они достигают первой лестничной площадки, стихают, становятся еще интимнее и совсем смолкают в коридоре наверху. Молчат они и отпирая свою дверь.
Я обхожу старую, обшитую деревянными панелями гостиную с дубовыми книжными полками, полным комплектом ненужных здесь сервировочных и поворотных столиков, затянутых чехлами кушеток, шатких пуфиков, корабельных, судя по их виду, бронзовых ламп – все это добыто на антикварных распродажах, на придорожных блошиных рынках треугольника Кортленд – Бингемтон– Онеонта. Ароматическая свеча давно погасла, громоздкая тень укрыла развешенные по стенам произведения искусства, среди которых, помимо портрета Натти Бампо, имеется пожелтевшая карта двадцатых годов – «Озеро Отсего и его окрестности», несколько портретов бородатых «основателей» – несомненных лавочников, приодевшихся для обретения сходства с кандидатами в президенты страны, и, над дверью, вышивка с наставлением одухотворенному страннику: «Доверие легко дается, но трудно добывается».
Я роюсь в разложенном по столикам чтиве – в стопках старых брошюр БДН, адресованных постояльцам, что желают подыскать во время отдыха место, где можно заново пустить корни (той же парочке из Огайо, к примеру). Цена затейливого федералистского особняка, мимо которого мы с Полом проезжали после полудня, низка – в сравнении с Хаддамом – настолько, что глаза на лоб лезут: всего 530 тысяч (что-то с ним явно не так). На длинном библиотечном столе у окна сложено множество старых номеров «Народа», «Американского наследия» и «Национальной географии». Я осматриваю полку с подшивками «Истории Нью-Йорка», отсеговской «Таймс», «Энциклопедией коллекционеров», журналов «Домашние птицы Америки» и «Иллюстрированная механика», тремя разными изданиями «Хиросимы» Герен, двумя ярдами Фенимора Купера в одинаковых обложках, «Золотой сокровищницей поэтических цитат», двумя томами «Железных дорог мира», «Классическими лунками гольфа» (что несколько удивляет), пачкой «Хартфордских курантов» – похоже, кто-то перебрался сюда из Хартфорда, но не хочет терять с ним связь. И, к великому своему изумлению, обнаруживаю среди потрепанных, никак одна с другой не связанных книг свой собственный, теперь уже давний сборник рассказов «Синяя осень», в суперобложке, на лицевой стороне которой красуется поблекший портрет автора, версия 1968 года – стриженный «ежиком» тонко чувствующий молодой человек в белой рубашке с открытым воротом и джинсах, стоит с неопределенной полуулыбкой в эмблематическом одиночестве посреди немощеной парковки деревенской заправочной станции, а за спиной его различается неведомо чей (возможно, его) зеленый пикап. Многозначительная картинка.
Меня, как водится, передернуло, поскольку оказавшийся в цейтноте художник взял в редакции фотографию автора и перерисовал ее для обложки, и потому сейчас я вижу себя молодого, изображенного сбитым с толку, одиноко глядящим, и это уже навсегда, с обложки моего первого (и единственного) литературного достижения.