— Вот это то и называется: зарубить на носу.
— И вот вам моя рука и обезумевшая голова: — это доказательства, — клянусь вам, дети и братья: если вы не будете нас слушаться — если вы не будете нас слушаться….
— Если они не будут нас слушаться — о!..
— ….лопнет ваша территория обученных прыгать фоксов с укороченными хвостами…
— Лава извергнется из трещин!
— Лиссабон содрогнется и восплачет Мартиника.
— Сокурашима осядет от зависти!
— ….и вы будете поглощены расплавленной магмой.
— Это доказано с невероятной силой и ясностью, точностью….
— Точностью — в пятом манифесте Филя Магнуса. Поняли?
— Эсхатологию старых времен мы потопим на помойке: не беспокойтесь, новая уже изготовлена.
— Я же не желаю, чорт вас всех побери — сходить с ума от страху всего на всего только из за того….
— Всего на всего!
— Только из за того, что у вас не мозги, а такое подлое месиво….
— В которое не влезает эта в первый раз выросшая перед миром альтернатива…. я недостоин ее сказать. Аня!
— Я скажу: Филь! — Филь Магнус…. или совсем больше ничего.
— Ну да, ну да. Ведь этот момент нельзя пропустить, это было бы преступлением перед собственным….
— Остроумием, не говоря уже о животе.
— Ну да: причем тут, спрашивается, живот: желал бы я посмотреть на того, кто намекнет на мой живот: он его больше не увидит.
— Такие альтернативы вылезают на свет божий раз на две тысячи лет.
— Дураки, обезьяны, карлики, мухи и крокодилы….
— Битые горшки, модели Ноева ковчега, трипанозомы….
— Чортовы гвозди, скотопромышленники.
— Ужели же вы упустите случай лизать чьи-нибудь подошвы на совершенно новом заметьте — основании?
— Теперь я взываю просто к вашему человеческому достоинству: вы же не дикие звери, которые не понимают, что можно не сопротивляться, когда тебя ведут резать, душить или убивать электричеством.
— Будь же проклято время и мир, наполненные ненавистью, злобой и орудиями убийства. Систематика и морфология убийства. Системой наиболее удобного и принятого подавляющим большинством убийства определяется форма правления страны. Глупо говорить: «Англия парламентская монархия» — надо говорить: «Англия — абсолютизм виселицы, Франция — сатрапия гильотины, Соединенные Штаты — тирания электрокуции» — и так далее в том же роде. Здравый смысл уничтожен Лоренцом. Радиоэлектрон уносится по гиперболической ветви. В этой буре горя, проклятий и жалоб….
— Я пойду, — спокойно произнес Высокий, замахиваясь пальто.
— Идем, — ответил другой.
Аня осталась, напряженно глядя в распаренные дали. Ясно было, что это занятие ей надоест через пять минут, и тогда ее соседу не будет оправдания.
Но он не глядел на нее. Выл себе, да выл. Я-да я. Мне-да мне и проч.
— ….как заливается и плачет мое маленькое, малюсенькое горьице. Оно несоизмеримо, оно иррационально, оно не может наконец быть корнем никакого уравнения, а, стало быть, оно трансцедентно, а потому можно полагать, непознаваемо. Это открытие теофанично по существу. Впрочем это не относится….
— Что это ты говоришь?
— Сейчас, подожди чуточку. Так значит…. А я — головастик, паучиная бородавка: не человек. Раз, когда я упал, застигнутый тем, чего не хотел бы никому рассказывать — или лучше всем, всем — поделиться…. и слезы мои мешались с долгим плачем счастливого дождя — чортова мельница сороконожьей злобы расковыряла мой мозг с истинно обезьяньим любопытством….
— Алеша….
— Подожди. — Будьте же прокляты ярость и злоба, качающие землю от полюса до полюса. О, славный добряк Котопахи, съевший однажды 40 тысяч человек за один присест, чудак, простак, добродетельный отец, где же тебе, добродушный великанище, лопавшийся базальтом, равняться с заводами и установками по массовому и циклическому убийству. Там бьют, бьют, бьют года и века….
— Ну слушай. Ну что то говоришь!
— ….И я в этой буре, раздрызганном по небу море крови — я теряю, теряю единственное, маленькое, крохотное, как мышонок, счастьице, — один синенький листик…. вот и все. Ну что ж, такому бедняку, как я — это все: весь мир в этих чертах и словах: я только человек, не более того.
Она сидела тихо. Опустив голову, на него не смотрела.
IX
— Ну рассказывайте же, — воскликнул Крейслер, — чтобы и я мог пореветь вместе с вами.
(Кот Мур)
Четырехпроцентный находился в глубочайшей депрессии. Влезши в свою каморку, он осел на кровать и продолжал жевать свою желчь и свой вой. Что делалось в этой жалкой и пустой голове, — обладай автор сего любопытного эпизода инициалами Байрона, фонарем Диогена, шляпой Боливара, бессонницей Корбьера и почерком Эредиа — и тогда бы он должен был воскликнуть: «Увольте — не могу описать».
Будучи приставлен к своему персонажу, как судебный пристав приставлен к иным персонажам, не соразмеряющим своих поглотительных способностей с оформляющими, однако, все же он должен попытаться. День сиял тем же страстным блеском и тишь улички, еле прописанной по краям веронезом и зеленым лаком хилых, но блестящих травинок, — во образе чуть замолкающего ветра входила в комнату, шевеля отставшие обои. Была до чрезвычайности умилительна эта небрезгливость ветра: он не обижался, что в комнате грязища и мерзостыня, что там на «Вестнике Европы» за май истекшего года покоились три окурочка, одни из коих прожег красную обложку, на окурочках лежала книжка по пчеловодству, на ней бумажка и на оной хвост сельдя, сверху потерянный уже с неделю носовой платок и в дальнейшей последовательности: перочинный нож, замызганный хлебом, паспорт, «нивский» Фет, развернутый пополам, корка, другая, лист бумаги с неконченной диаграммой, а сверху сомнительного свойства полотенце. Ветер весело дул, и не попадал себе в ус. Прохладою ходил он по комнате и трогал шелковыми руками то и то. С его точки зрения все заслуживало ласки. Аня уселась. Какая то книжка развернулась — все равно.
Четырехпроцентный продолжал:
— Ну что все эти жадные и холодно сластолюбивые руки, играющие моей жизнью, что эти злые взгляды, яростные губы — бежать, бежать! Разве мне жить в этих тяжелых озерах, пронизанных тенями будущего тления, — и так теряю я единственное счастье, которое….
— Слушай: знаешь, что кажется…. ты вот это все говоришь точно по книжке.
Он с досадой отмахнулся:
— Ну и не слушай. Не все ль тебе равно.
Тут он поглядел на нее с недоверием. Мало ли, что она там рассказывает. Понятное дело, она хитрит, а самое важное скрывает. Правда, неизвестно было, что это такое за «самое важное», но привычка швыряться невыясненными ощущениями тащила далее. Назревало решение: «мерзавка». Однако полная изоляция пугала нашего героя. Чорт его знает…. и пр. Изоляция хороша для столпников, которым не дают спать лавры Лотовой жены. И: «я ей не завидую в конце концов». Человек животное коллективное, да и не в этом дело….
— Юношей бродил я там — осенними днями — с ящиком пастели и этюдником в руках, так горячо впивался в долгие железно-дорожные пути и их серые заборы, насыпи и сизые ранней весны небеса, когда только что жухло высохли крыши. Яркий бакан товарных вагонов, трамвайный вагон, только что приехавший с завода и отдыхающий па запасе вместе с ледниками и иными специальными вагонами загадочной и точной конструкции. И вот — и вот — эти желтые листы….
Она вздохнула, по терпела.
Хозяева домишки праздновали нечто. Из соседних комнат горячий и душный запах попойки разливался далее: вис в воздухе табак, какой-то — не дай Бог — фиксатуар, водка, селедка, лук, уксус, просто чад непросветный — не хватало для полноты этого ароматического оркестра сернистого водорода и какодила, тогда бы все было в порядке. Празднество отмечалось усиленным потреблением неперевариваемых веществ — туда им и дорога. Стукалась чья то голова с чрезвычайно правильными интервалами о перегородку. А тут еще вой… фу, — полагала девочка: — а уйти жалко, хотя все это он совершенно зря.