— Будет, — сказал собеседник, — в старое время такая территория была достаточна для «великой державы»…. и теперь хватит. Лучше ли о всем мире плакать, да вертеться, как белка….
— Да не лучше, разумеется, — пробасил Хатус, — не лучше то, не лучше, да ведь когда начинали….
Хозяин снисходительно улыбнулся и сказал не без яду:
— А вот наш Пресбург полагает, что все так и должно быть: — они там — очень интересно, советую вам, между прочим, — выпустили какое то сочинение Квартуса…. так вот там определенно намекается….
— Квартус? — сказал Хатус и лицо его расцвело, — ну если уж он! — голова была настоящая… тот бы уж, — вы его знали?
— Ну да знал, конечно, но не лично.
Хатус помолчал, улыбаясь, и потом:
— Ну а все в общем — в Австралии. Я там два месяца вертелся. Новый мир, совсем новый мир. И люди не те: холодный народ, но деловой до невозможности…. Все кипит там и горит: да у них весь мир в руках, — они любезничают вообще, да и то уж очень сухо…. в общем им просто чихать на то, кого называют главой, а то бы они нас в три минуты…. Памятник Квартусу, стоит, и там им занимаются: мне что то рассказывали, но там это совсем мало — там все дело, дело, — и чего они только, не делают? И с Марсом опять возятся, как мы возились, — секретничают, но так ходят слухи, будто успешно…. Детей у них там ужасно мало, ну уж за то и ребята…. Да, всего не расскажешь — у меня объемистый доклад есть, почитаем….
— Почитаем, — сказал хозяин, встал и подошел к окошку.
Хатус понял, что его не задерживают, и ушел, сказав, что поедет к Магнусу.
— Вот это прекрасно, — сказал тот, провожая к двери, — очень он будет рад. Скучает ведь….
Секретарь снова возник и спросил о Хатусе.
— Да ничего — старичек, — ответил патрон, — поболтать можно с ним, ну так — рухлядь, старая мебель, в Пантеон пора.
Автомобиль живо и ловко взбирался на гору, не сопя, не сердясь, а выпятив ослепительно-никелевые фонари и гудя приятнейшим басом с присвистом. «Ишь какой любезный, подумал Хатус, — небось и раздавит то так любезно, что как рублем подарит»…. Уже издалека виднелись пики Квартусова гнезда.
Там седой сгорбленный, пергаментный Магнус шел полегоньку по дорожке сада. Он подошел к акациевой изгороди, отделявшей сад у дома от той его части, которая была ближе к морю и услышал голоса. Он взглянул и сквозь игру листвы увидал Мэри с мальчиком. Она лежала на траве и солнце играло ее светлыми локонами, а мальчик стоял перед ней на коленях и показывал жука:
— Мама! да, мама, — говорил мальчик чрезвычайно убедительным голосом, — он вот двигает усами, мама…. смотри, какие у него усы, — да длинные…. и он синий и серебрится золотом — значит, это золотой жук, правда? — мама, он пищит! жук пищит! мама, а он разве может пищать? а чем он пищит?… он носом пищит, да?
— Пусти его, — сказала она тихо, — он будет летать….
— Ладно, — отвечал мальчик грубовато-деловым голосом, — пущу уж, так и быть…. а ты слышала, как он пищит? ты слушай — то-оненько.
— Ты мой смешной, — сказала она, поглаживая его волосы, — ты такой смешной, маленький…и такой же, как твой папа… Когда вас, милостивый государь, еще тут не было, и вы ко мне не приставали целый божий день с вашими жуками, которые золотом серебрятся, так мы раз с твоим папой говорили…. давно…. и у него были такие же глазенки, как у вас, сэр, — она засмеялась, села, схватила его на руки и стала целовать. Он хохотал, визжал и отбивался. Наконец, он был выпущен и мать стояла перед ним на коленях, оправляя курточку, а он таскал гребенки из ее головы. Она схватила его за плечи и спросила:
— А ты помнишь о папе?
Мальчик затряс головой и тряс до тех пор, покуда она не закружилась. Тут он остановился и, держась за ее плечо и глядя на нее разъезжающимися от головокружения глазами, вдруг сказал:
— Мама!… ведь ты…. ты уж очень хорошенькая моя мама — вот что, да? Ну вот… и вот что, — что папа тебя и любил — да? да? — и он захохотал в восторге, сделав это замечательное открытие. А она смеялась, глядя в его глаза, где серым фоном бегали золотистые искорки и быстро, быстро махали ресницы.
Магнус увидал старушку Аню, идущую к Мэри, хотел было окликнуть, но не окликнул и медленно пошел к морю.
Вечерело. Далеко, далеко на темном крае неба чуть легко светилась нежная пунцовая дуга — это австралийцы перемещали в Новую Зеландию трансформированную энергию Амазонки. И она плыла к ним через полмира. Тучи прошли нестройными полками и закрыли видение. Внизу далеко ныли сирены океанских транспортов. Солнце уходило.
— Магнус, — крикнула ему Аня из сада, — Магнус, Хатус приехал!
Он не оглянулся.
Июнь 1919 — Июль 1921.
Москва.
Приложение
М. Гаспаров Воспоминания о С. П. Боброве
Когда мне было двенадцать лет, я гостил летом в писательском Переделкине у моего школьного товарища. Он был сын критика Веры Смирновой, это о нем упоминал Борис Пастернак в записях Л. Чуковской: «Это человеческий детеныш среди бегемотов». Он утонул, когда нам было по двадцать лет. Тогда, в детское лето, у Веры Васильевны была рукопись, которая называлась «Мальчик». Автором рукописи был седой человек, большой, крепкий, громкий, с палкой в размашистых руках. Он бранился на неизвестных мне людей, бросался шишками, собаку Шарика звал Трехосным Эллипсоидом, играл в шахматы, не глядя на доску, читал Тютчева так, что я до сих пор слышу «Итальянскую виллу» его голосом, а уничтожал меня за недостаточный интерес к математическим наукам. Его звали Сергей Павлович Бобров; имя это ничего нам не говорило.
Через два года вышла его книга «Волшебный двурог» — вроде «Алисы в стране математических чудес», где главы назывались схолиями, отступления были интереснее сюжета, шутки — лихие, картинки — Конашевичевы, а заглавная геометрическая фигура с полумесяцем не имела никакого отношения к действию. За непедагогическую яркость книгу тотчас разгромила твердая газета «Культура и жизнь». Следующая «занимательная математика» Боброва появилась через несколько лет и была надсадно-бледная. Но мы уже знали, что Бобров был поэтом, и читали в старых альманахах «Центрифуги» («такой-то турбогод») его малопонятные стихи и хлесткие рецензии: «Ну что же, дорогой читатель, наденем калоши и двинемся вглубь по канализационным тропам первого журнала русских футуристов…»[1]. Видели давний силуэт работы Кругликовой, — усы торчат, губы надуты, над грудой бумаг размахивается рука с папиросой, сходство — как будто тридцати лет и не было. Это была невозвратная история. Когда потом в оттепельной «Литературной Москве» вдруг явились два стихотворения Боброва, филологи с изумлением говорили друг другу: «А Бобров-то!..»
С. Бобров. Силуэт раб. Е. С. Кругликовой.
Когда мне было двадцать пять лет, в Институте мировой литературы начала собираться стиховедческая группа. Ее можно было назвать клубом неудачников. Все ставшие участники помнили, как наука стиховедения была отменена почти на тридцать лет, а их собственные работы в лучшем случае устаревали на корню. А младших участников почти что и не было. Председательствовал Л. И. Тимофеев, приходили Бонди, Квятковский, Штокмар, Никонов, Стеллецкий, один раз появился Голенищев-Кузутов. У Бонди была книга о стихе, зарезанная в корректуре. Штокмар в депрессии сжег огромную картотеку рифм Маяковского. Нищий Квятковский был принят в Союз писателей за считанные годы до смерти и представляемые в комиссию несколько экземпляров своего «Поэтического словаря» 1940 г., собирал по одному у знакомых. Квятковский отсидел свой срок в 1930-е гг. на Онеге, Никонов в 1940-е в Сибири, Голенищев в 1950-е в Югославии: там, в тюрьме у Тито, он сочинил свою роспись словоразделов в русском стихе (все примеры — по памяти), вряд ли подумав, что это давно уже сделал Шенгели.