— Ах, он еще хуже платья,
трет, колется,
по спине течет пот, да еще вши!
Она в отчаянии стала рвать волосы, царапать шею…
— Ах, господин, я с ума сойду,
это проклятые маленькие твари ползают под ним, высасывают всю кровь у меня из головы и откладывают яйца у меня за ушами,
они кишат и размножаются у меня под мышками и на лобке,
по вечерам вся моя голова покрыта укусами,
ой!
Она застыла и как завороженная уставилась перед собой.
В дворцовом покое семнадцатого века, лежащего в глубине ее психики, она, по-видимому, узрела что-то удивительное.
Дрейф тоже заразился ее любопытством.
— Да, да, что же вы видите?
— Самое себя, господин!
Она глядела прямо в пустоту, но, вероятно, что-то там видела.
— Я вижу себя в одном из зеркал на противоположной стене комнаты, господин!
— И как вы выглядите?
Дрейф сидел, подавшись вперед, посматривая на женщину исподлобья, а чернила капали с его ручки на слово «зеркало», отчего оно совсем пропало.
— Как каменная глыба, господин!
Женщина, казалось, сама была глубоко захвачена этим открытием.
— Лицо у меня белое, белое как мел,
словно у покойника,
оно покрыто пахнущей свинцом пудрой, которая въедается в кожу,
от нее лицо чешется, ноет и покалывает!
Она провела ногтями по щеке.
— Она содержит какое-то странное вещество, господин,
я не знаю, что это,
только оно жжет кожу.
Теперь она так яростно царапала лицо, что на нем там и сям появились капли крови.
— А что еще вы делаете, барышня?
Кроме того, что сидите в покое и ненавидите мужчин и завидуете тому, как они рыгают и свободно выпускают газы в саду?
Она вздохнула.
— Так, что же я делаю?
Этот вопрос заставил ее надолго задуматься, перед тем, как она наконец ответила из глубин пустоты и скуки.
— Все это занимает целую вечность: пока напудришь лицо, пока на тебя наденут платье и парик и зашнуруют корсет, так что я теперь более всего сижу на кровати в собственной комнате на верхнем этаже и ем финики в шоколаде и грецкие орехи из ярко-розовой коробочки, в то время, как Пенн читает мне вслух из «Путешествия Гулливера».
— Пенн?
Образ огромного Гулливера, которого лилипуты приковывают к земле, на мгновение проник в видения женщины.
Она все же отогнала его, склонив голову чуть вправо, и продолжала:
— Моя компаньонка.
Теперь голос ее был пропитан сарказмом.
Дрейф никогда не слышал ничего подобного.
Сплошная язвительность и ледяной холод!
— Почти неземное прелестное создание, господин, молодое, красивое,
с бледной, совершенно чистой кожей, покрытой персиковым пушком,
кроваво-красными, полными губами,
с маленькими, как весенние почки, грудями,
с темными, блестящими волосами,
с красиво очерченными ушами и огромными черными глазами,
моя полная противоположность, господин!
Дрейф наморщил лоб и попытался быстро составить себе полную картину всего доселе услышанного,
но это было трудно,
слишком богатый был материал,
слишком многое всплыло за слишком короткое время и в слишком быстром темпе, да еще и записано было красными чернилами,
что отвлекало Дрейфа.
Поэтому он вынужден был спросить:
— Следует ли мне понимать это так, что вы — безобразная?
Женщина засмеялась громким, почти торжествующим, но одновременно каким-то пустым смехом:
— Безобразная — это не то слово, господин!
В описании, которое он вслед за этим услышал, страх смешивался с интересом:
— Под париком я почти лысая, господин,
остались только небольшие серые пряди,
а под толстым слоем белой пудры кожа на лице шершавая, в струпьях, изрытая и красная,
потому что в детстве у меня была оспа, господин,
я была очень больна,
люди подумали, что я умерла, завернули меня в саван, положили в огромную общую могилу сразу за городом, но в последний миг я издала слабый стон, услышав который, моя мать спустилась вниз и заключила меня в объятия, так вот я избежала того, чтобы быть похороненной заживо,
ох, я и в самом деле выгляжу чудовищно!
Все это она описала очень подробно, а в голосе ее звучало даже какое-то странное облегчение и возбуждение.
— Я хилая,
и к тому же немного горбатая,
я не расту, как следует,
и меня можно принять за древнюю старуху, когда я сижу в кровати на верхнем этаже и смотрю в пустоту, поедая финики и орехи,
а на самом-то деле мне еще и тридцати не исполнилось,
старая-престарая девочка, которую кто-то с интересом рассматривает из другого времени и места в истории!
Дрейф записывал так быстро, как только мог,
все казалось ему ясным и понятным,
только вот последние ее слова он не совсем понял:
— Кто-то с интересом рассматривает вас из другого времени и места в истории?
Вопрос его звучал так, словно он решал кроссворд:
— Кто бы это мог быть?
— Та, которая все это пишет, господин,
писательница!
«Та, которая все это пишет»?
«Писательница»?
Что она пишет?
Какая писательница?
Когда?
Это же он, Дрейф, все записывал и никто другой, ни до, ни после!
Но у него не было времени на этом задерживаться.
Женщина уже снова продолжила свой рассказ:
— И я очень больна,
почти никакая еда во мне не удерживается,
Пенн кормит меня какой-то водянистой кашкой, в то время, как гости за столом пожирают жареных уток и заливных поросят.
Она некоторое время лежала неподвижно и выглядела вполне собранной, однако лицо ее приобрело зеленоватый оттенок, казалось, что она с отвращением рассматривает что-то внутри себя.
— Поросята, свиньи,
я скорее умру, чем буду это есть!
Последнее прозвучало как воинственный крик, как победный крик.
Дрейф пролистал журнал назад.
Это, должно быть, уходило корнями в пребывание в монастыре, которое в свою очередь было следствием поедания плода в Раю…
Несомненно интересно!
Он сделал небольшую пометку на полях.
— У-гу, а что вы еще можете добавить, кроме того, что связано с едой, мужчинами и всем прочим?
— М-м, а что же еще я могу сказать?
Она задумчиво почесала за ухом, где только что сидели яички вшей, слипшиеся в мелкие гроздья.
— Это, вообще-то, бесконечно скучное существование,
Пенн читает,
я все поедаю неизменные орехи и финики,
лето проходит, наступает осень,
опадают лисья, идет снег,
все мы едем в город, а там игры, интриги,
в больших дворцах и величественных особняках, где гуляют сквозняки,
люди справляют нужду в красивых галереях, где дерьмо лежит мелкими кучками вдоль стен, а вонь от мочи тяжело висит в изящных салонах,
люди в несоразмерно больших париках и нарядах тоже отвратительно пахнут потом и застарелой мочой, застывшей в нижнем белье,
да, пахнут всеми выделениями тела, которые пытаются заглушить удушающе сильными духами,
а я снова больна,
теперь у меня чума,
и я опять очень медленно умираю,
в тяжких муках.
В коридоре снова зазвонил дверной колокольчик, но Дрейф так сосредоточенно записывал, что вначале не услышал его,
и женщина в своем необычном состоянии тоже не услышала ни звука.
Колокольчик успел прозвонить второй, третий и четвертый раз, когда Дрейф, дернувшись от раздражения, отложил ручку и поднял глаза.
— Извините меня, барышня,
одну секундочку!
Он сполз со стула, подошел к двери, встал на цыпочки, открыл ее и исчез в коридоре.
И пока женщина лежала на диване, переживая внутри себя мучительную смерть от чумы в 1706 году,
слышны были приглушенные, но суровые приказания Дрейфа:
— Накурс, Накурс,
соблаговолите впустить пациентку,
что там еще,
ужин,
бифштекс,
да поставь же ты их пока в духовку!