Потресов. Все, все! Плеханов больше не существует для меня. Деловые отношения, может быть, и останутся, а личные прерываются навсегда. В личном плане я с ним покончил.
Ленин. И виноваты во всем мы сами — больше винить некого!.. Почему мы согласились, когда Засулич предложила дать ему два голоса при голосовании?
Потресов. Да потому, что он отказался быть вместе с нами соредактором и заявил, что лучше будет простым сотрудником.
Ленин. А вы помните, что он еще сказал при этом? Я-де понимаю и уважаю вашу (то есть нашу с вами) партийную точку зрения, но встать на нее не могу, у меня отдельная, своя позиция…
Потресов. Я просто опешил от этих слов!
Ленин. И я опешил… И вот пока мы с вами сидели опешенные, Засулич и сказала: я предлагаю дать Жоржу два голоса по вопросам тактики, а то он всегда будет в одиночестве… И мы соглашаемся, — соглашаемся, как дети, как мальчишки!
Потресов. Нет, вы помните, как он, получив два голоса, сразу почувствовал себя хозяином положения, взял в руки бразды правления и тоном главного редактора, не допускающим никаких возражений, начал распределять каждому из нас статьи и отделы… И мы сидели молча, соглашаясь со всем, мы сидели как в воду опущенные, не в состоянии понять произошедшее…
Ленин. А понимать-то было нечего. Нас обманули, нам пригрозили, нас припугнули, как детей: взрослые, мол, уйдут и оставят вас одних… Отказ Плеханова от соредакторства и его заявление, что он-де будет обыкновенным сотрудником — все это с самого начала было хорошо рассчитанным ходом, ловушкой, западней. Ведь если бы он на самом деле не хотел быть соредактором, боясь затормозить дело нашими разногласиями и породить лишние трения между нами, он бы никогда не смог, получив два голоса, уже минуту спустя обнаружить (и грубо обнаружить!), что его соредакторство совершенно равносильно его единоредакторству. То есть мотивы мелкого самолюбия и личного тщеславия вышли наружу… И если человек, с которым хотят близко вести общее дело и становятся в интимнейшие отношения, применяет к товарищам шахматный ход, значит, это человек неискренний, именно неискренний! Неискренний и нехороший… Признаюсь, Александр Николаевич, это открытие — настоящее открытие! — поразило меня как гром…
Потресов. Это было ужасно, Владимир Ильич, просто ужасно…
Ленин. Мы прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки, уверяли себя всеми силами, что этих недостатков нет, что это — мелочи, что обращают внимание на такие мелочи только люди, недостаточно ценящие принципы… И вот пришлось наглядно убедиться, что «мелочные» недостатки способны оттолкнуть самых преданных друзей…
Ведь это же драма — понимаете? — настоящая драма! — полный разрыв с тем, с чем связывал всю свою работу…
Потресов. Если бы мы относились к нему хладнокровнее, ровнее, смотрели бы на него немного более со стороны, мы бы, наверное, не испытали такого краха, такой «нравственной бани».
Ленин. Обидный, резко-обидный и грубый жизненный урок. Самый резкий и до невероятной степени горький в моей жизни… Младшие товарищи «ухаживают» за старшим, а он вдруг вносит в эту любовь атмосферу интриги и заставляет их почувствовать себя не младшими братьями, а дурачками, которых водят за нос, пешками, которые можно произвольно передвигать в любую сторону.
Потресов. А помните, Владимир Ильич, как однажды, еще до приезда Аксельрода, мы гуляли в лесу вчетвером (вы, он, я и Вера Ивановна), и он, положив вам руку на плечо, сказал: господа, я ведь не ставлю никаких условий, вот приедет Аксельрод — все обсудим и коллективно решим…
Ленин. Тогда это меня, признаться, очень тронуло…
Потресов. А вышло все наоборот. С первого же дня переговоров начал ставить условия. Сразу же отстранился от всякого товарищеского обсуждения, сердито молчал. И этим своим молчанием совершенно явно ставил условия.
Ленин. Вообще, «атмосфера ультиматумов» с его легкой, а точнее, с его тяжелой руки возникла как-то сразу, мгновенно. И это очень неприятно отражалось на настроении. Я все время держал себя в напряжении, старался соблюдать осторожность, обходил, как мог, «больные» места. Но он на любое замечание с нашей стороны, способное хоть немного охладить прежние страсти, тут же буквально взрывался в ответ очередной «пылкой» репликой… А потом вдруг замолчал, ушел в себя, погрузился в какие-то свои озлобленные глубины…
Потресов. Вы помните, каким он был во второй день?
Ленин. Конечно, помню. До самого обеда сидел молча, чернее тучи.
Потресов. Сначала была раздражительность, возбужденность, мгновенная реакция почти на каждое слово, и тут же — какая-то угрюмая замкнутость, какая-то странная сверхмнительность…
Ленин. И сверхподозрительность ко всему белому свету.
Потресов. Удивительно, просто удивительно.
Ленин. И ничего тут удивительного нет. Он привык в своем «Освобождении труда» слишком долго неограниченно властвовать и высказываться обо всем на свете как угодно… А Засулич и Аксельрод ему непрерывно поддакивают, каждой его сомнительной реплике аплодируют.
Потресов. Владимир Ильич, вы тоже… что-то уж очень наотмашь…
Ленин. А, надоело!.. Он мне еще до приезда Аксельрода всю душу вымотал своей невероятной резкостью, своей абсолютной нетерпимостью, своим нежеланием входить в чужие аргументы… Одним словом, Александр Николаевич, мы с вами предварительно уже договорились о том, что так дальше дело вести нельзя. Он товарищеских отношений не допускает и не понимает. И поэтому мы все бросаем, обрываем переговоры и уезжаем в Россию!..
Потресов. Что же все-таки с ним произошло, что стряслось с ним, почему его так сильно перевернуло в эти последние годы? В чем причина его именно такого поведения на переговорах?
Ленин. Причина ясна. Во-первых, под влиянием своего конфликта с «молодыми» из местных социал-демократов, то есть с «экономистами», он вообще перестал доверять молодежи. Это свое новое отношение ко всяким молодым он ошибочно перенес и на нас, хотя никаких поводов и оснований для опасений мы не давали. Ему прекрасно известны, например, мои активные выступления против оппортунизма «экономистов» и «легальных марксистов»… Во-вторых, он хотел, чтобы редакция была не в Германии, а здесь, в Женеве, рядом с ним, чтобы все было под рукой, по-профессорски удобно и комфортабельно, чтобы можно было контролировать, влиять, давить, не упускать из виду, а то, не дай бог, уведут все дело из-под носа, как увели в свое время типографию «экономисты»…
Потресов. Вы уверены, что именно по-профессорски?
Ленин. Не уверен, я знаю точно. Я же разговаривал здесь с его ближайшими сторонниками. И они прямо, без обиняков сказали, что редакция желательна в Германии, ибо это сделает вас (то есть нас) независимее от Плеханова, а если «старики» возьмут в руки фактическую, черновую редакторскую работу, то это будет равносильно страшным проволочкам, а то и провалу всего дела… Да ведь и мы с вами, Александр Николаевич, еще в России так решили, что редакторами будем именно мы — вы, Мартов и я, а они — Плеханов, Аксельрод и Засулич — ближайшими сотрудниками. Мы же всегда знали, что они не смогут аккуратно вести черную и тяжелую редакторскую работу. Только эти соображения и решали для нас суть дела. Идейное же их руководство мы вполне охотно признавали… И разве, в конце-то концов, не разрушение именно этой идеи вызвало у нас такой взрыв негодования против неожиданно возникшей и совершенно неоправданной интересами дела тирании Плеханова.
Потресов. Владимир Ильич, вы знаете, о чем я сейчас думаю? Меня неотступно преследует одна и та же мысль: ну, а он сам, наш бывший кумир, он-то хоть понимает — что случилось? Почему переговоры зашли в тупик?
Ленин. Я думаю, понимает.
Потресов. Ведь он сейчас, наверное, тоже волнуется, переживает, мучается… Ведь не может же он не тревожиться нашим общим печальным результатом?