Во всех кафе вокруг площади Пер-Лашез только и разговоров было что о Коммуне.
— Коммуна спасла честь Франции! Этот рыжебородый ублюдок, этот ничтожный Наполеон III, так же похожий на императора, как индюк на орла, сдался в плен под Седаном со стотысячной армией. Он заплевал наше национальное знамя! И только Коммуна подняла его из грязи!
— Ты слишком горячишься, Жак, под Седаном капитулировал не маленький Наполеон — он всегда был только пешкой, павлином, клоуном! — а наши буржуа и чиновники, которые уже успели к тому времени растащить всю Францию до последнего су!
— Они и сейчас продолжают продавать нас направо и налево. Не пора ли снова на баррикады?
— Спокойно, Жак. Всему свое время.
Жорж посмотрел на говоривших. Свободные блузы, кепи с лаковыми козырьками, худощавые лица, крупные, привыкшие к физической работе кисти рук. По виду — ремесленники, мастеровые, а по разговору — политики, парламентарии… И вспомнился почему-то Степан Халтурин. Его бы сейчас сюда — он не ударил бы лицом в грязь ни перед какой аудиторией. Вот уж у кого действительно был врожденный инстинкт политика, настоящего рабочего парламентария.
Через несколько дней Роза и Жорж нанесли визит Петру Лавровичу Лаврову.
— Хотите пойти вместе со мной встречать Луизу Мишель, «Красную деву Монмартра»? — сразу же, в первые минуты встречи спросил Петр Лаврович. — Она возвращается из ссылки из Новой Каледонии. Плывет на корабле через два океана. Ее будет встречать весь Париж.
Это был один из немногих дней, проведенных во Франции и запомнившихся на всю жизнь. Жорж как бы воочию, спустя десять лет, увидел то, что называлось Парижской коммуной. Все разрозненные впечатления первых парижских дней слились в единое целое и выросли до размеров огромного обобщения, объяснившего смысл многих событий последних лет его жизни. (Может быть, он был не так уж и прав, когда уходил с Воронежского съезда? Может быть, они — те, кто остался на съезде, — более отчетливо видели историческую перспективу, выходя на политическую борьбу против царизма? Но ведь он, уходя со съезда, думал прежде всего о судьбах социалистической пропаганды в народе, о судьбах социализма вообще в России, который террором отодвигался на задний план. Социализм и политическая борьба. Что важнее? На чью сторону склонится чаша весов истории? И кто же в конце концов из них прав перед историей — они или он? Кто выбрал правильную для России дорогу?.. Все эти мысли, как ни странно, впервые встали перед ним так резко и отчетливо именно в тот день — день встречи в Париже вернувшейся из ссылки героини Коммуны Луизы Мишель.)
Гигантская площадь. Море человеческих голов. Десятки тысяч людей с красными гвоздиками в руках. Взрыв, гром, горный обвал аплодисментов, когда маленькая женская фигура, как искра, взметнулась на возвышение. Сверкают слезы на глазах людей. Цветы, поднятые над головами, превращают площадь в неправдоподобно сказочный луг, красный луг Коммуны. Он колышется, переливается всеми оттенками — бордовым, розовым, багровым, кумачовым.
— Эта легендарная женщина, — тихо сказал стоявший рядом Лавров, — сама Франция, сама революция, сама Коммуна. Она стреляла на баррикаде на площади Бланш до последнего патрона. В хаосе майской недели ей удалось ускользнуть из рук версальцев, но, когда она узнала, что арестована ее мать, она сама явилась в тюрьму, сама пошла в камеру, и ее мать была освобождена. На суде она требовала для себя только смертной казни и умоляла судей расстрелять ее на том самом поле в Сатори, где были казнены ее товарищи и руководители Коммуны Ферре и Россель. «Я буду мстить вам всю жизнь, — крикнула она судьям, — если вы не убьете меня! Я хочу пасть на Саторийском поле, как пали там мои братья по революции. Я не хочу защищаться и отвергаю всякую защиту. Я всем своим существом принадлежу социальной революции и принимаю полную ответственность за все свои поступки. Социальная революция — самое заветное мое стремление. Мое сердце, бившееся за свободу, заслужило право на кусок свинца. И я требую теперь этого права для себя! Если вы оставите мне жизнь, я не перестану везде и всюду кричать об отмщении вам!»
Роза и Жорж, блестя глазами, восторженно смотрели на Лаврова.
— Но ее не расстреляли, — закончил Петр Лаврович, — а отправили на каторгу в Новую Каледонию, на вулканический остров в шестистах милях от берегов Австралии. И там она провела целых семь лет.
Между тем на возвышении, где стояла Луиза Мишель, один оратор сменял другого. Вспоминали уцелевших, но не сумевших приехать в Париж руководителей Коммуны Лео Франкеля и Валерия Врублевского, делегата Генерального совета I Интернационала в Коммуне Огюста Серрайе. Ораторы были далеко, и до слуха Жоржа с трудом долетали отдельные слова и фразы: «Парижская секция Интернационала», «Маркс приветствовал Коммуну», «слом старой государственной машины», «первое в мире правительство рабочих», «диктатура пролетариата».
В толпе на площади возникло какое-то всеобщее продвижение к тому месту, где Луиза Мишель стояла с группой вернувшихся вместе с ней из ссылки коммунаров. Начали выкрикивать какие-то одинаковые слова, скандируя их.
— Петр Лаврович, о чем они? Не разберу… — спросил Жорж у Лаврова.
— Они просят, чтобы Луиза прочитала стихи, которые она написала в день свержения империи Наполеона III и провозглашения республики, — взволнованно объяснил Лавров. — «Красные гвоздики»… Но слышите? — вся площадь помнит их… Нет, нет, французы — удивительный народ.
Луиза Мишель подняла руку — и площадь мгновенно затихла. Луиза начала читать:
Тогда настал предел народному терпенью.
Сходились по ночам, толкуя меж собой,
И рвались из оков, дрожа от возмущенья,
Как скот, влекомый на убой…
Над площадью серебряной песней птицы («ле шансон де росиньоль» — песня соловья, — вспомнилось Жоржу), высоко и свободно парящей в голубом небе, звенел голос Луизы Мишель.
И постепенно, один за другим десятки, сотни, тысячи голосов стали вторить ей. И вот уже вся огромная человеческая масса гулко выдыхала вслед за Луизой Мишель строки ее стихотворения:
Империи пришел конец! Напрасно
Тиран безумствовал, воинствен и жесток —
Уже вокруг гремела Марсельеза,
И красным заревом пылал восток!
Жорж проглотил подошедший к горлу комок. Какие-то новые, необыкновенно свежие и энергичные чувства переполняли его сердце. Он ощущал себя высоко поднятым над землей, парящим вместе с голосом Луизы Мишель…
Роза обернулась к нему — в глазах у нее стояли слезы.
— Господи, как хорошо! — прошептала она.
А площадь, уже не дожидаясь Луизы, сама гремела тысячами голосов:
У каждого из нас алели на груди
Гвоздики красные. Цветите пышно снова!
Ведь если мы падем, то дети победят!
Украсьте грудь потомства молодого!
…Домой возвращались медленно, взволнованные только что пережитым.
И еще была грандиозная манифестация, в которую вылились похороны Огюста Бланки. Лавров, Жорж, Роза и еще несколько десятков русских политических эмигрантов, знакомых и незнакомых, шли в рядах многотысячной процессии, направляющейся к Пер-Лашез. Все округа и предместья Парижа прислали свои делегации ремесленников и рабочих. Бланки, выдающегося французского коммуниста-утописта, хоронил весь социалистический Париж. Нескончаемое шествие текло по бульвару Вольтера. Торжественно и траурно звучала музыка. Повсюду были видны красные знамена, и, глядя на это красное море, вслушиваясь в шелест знамен, Жорж снова испытывал те необычно высокие чувства братства и солидарности со многими незнакомыми, но близкими по духу людьми, которые впервые так сильно ощутил он здесь, в Париже, на митинге в честь возвращения из ссылки Луизы Мишель.