– Баб, а можно нам у тебя Евангелие почитать?
– Ты, что ль, надоумил?
– Я предложила, Анастасия Антоновна, – сказала Маша. – Пожа-алуйста.
– Ну как тут отказать? – и ко мне: – Вот, учись, как просить надо. Приходите, все приходите. Как надумаете, так и приходите.
И тогда Маша спросила:
– А можно прямо сейчас?
Бабушка сказала: «Отчего же». И мы пошли вниз.
Бабушкина комнатка была самой уютной и светлой в доме, но более, чем света, было в ней какой-то благостной тишины. Немудрёное убранство – железная кровать, аккуратно заправленная, с тремя водружёнными одна на одну подушками, комод с разными шкатулками и круглыми железными расписными банками, в которых лежали швейные принадлежности, ножная швейная машинка «Зингер», у небольшого, занавешенного тюлем окна, фотографии дедушки, свадебные родительские, наши семейные в рамочках на стене, жёсткий допотопный стул, самотканые половики и круги на полу – всё казалось незначительным придатком главного: красного угла, где помещалась больших размеров оплетённая позолоченной виноградной лозой икона Фёдоровской Божией Матери, сохранённая бабушкой от времени разрушения церквей и привезённая сюда из родного села. Перед иконой висела фарфоровая лампада в виде белого голубя, стояла высокая, примерно с комод, тумба с выдвижным ящиком и дверцей, напоминавшая аналой. На тумбе лежал старинный молитвослов, со следованной Псалтирью. За ней же, обычно стоя, я и читал бабушкино «Остромирово евангелии». Хранилось оно в верхнем выдвижном ящике комода.
– Как у вас хорошо! – сказала Mania.
– Куда ж вас, хорошие вы мои, посадить? – тут же засуетилась бабушка и ко мне: – Ну чего встал? Беги за стульями.
Я принёс стулья. Затем достал Евангелие. Бабушка уверяла, что оно напрестольное, из их церкви, но уже без оклада, конфискованного «Помголом» по указу «самово Ленина» вместе с другими церковными ценностями. Хранилось сначала у её тётки. Потом к ней перешло. По её просьбе перед самой войной деревянные корки были обёрнуты дедушкой бордовым плюшем.
– Садитесь, – сказала бабушка гостям и сама присела. – Тут не в церкви. Можно и сижа слушать. А он пусть стоя читает. Читать лучше стоя. И сижа можно. Но стоя лучше. Евангелие всёжки.
– Баб, я не с начала, а от Иоанна начну. Можно?
– А что, чай? Не на службе. Читай, отколь понравится. А то так открой, где откроется, и читай. И так иные читают, когда волю Божию узнать хотят.
– Волю Божию? – удивилась Mania. – Это как?
– Волю Божию-ту? А когда приспичит, открыл – и читай, что прописано. Вот те воля Божия и будет. Только допреж надо хорошенько помолиться. Десяток поклонников положить. Так, мол, Господи, и так, в вразумленьи нуждаюсь. И читай.
– А можно как-нибудь попробовать?
– Да хоть сейчас!
Mania задумалась.
– А что? – поддержал я. – Давайте прямо сейчас и попробуем. И я загадаю. Баб, а можно одновременно всем?
– Должно – нет… Кажному своё на роду написано.
– Тогда пусть Mania одна загадает, а мы помолимся. Можно?
– Даже лучше. Сам Господь сказал, коли двое или трое попросют об одном, будет им.
И мы, встав так, чтобы не мешать друг другу, сделали по десять земных поклонов. Я лично молился о том, чтобы то, что выпадет Маше, стало и моей судьбой. Можно себе представить, с каким волнением открывал я Евангелие.
– Закрываю глаза-a. О-открыва-аю. Внимание! Читаю справа, с первого абзаца весь эпизод до конца, – сообщил я и открыл глаза.
То, что прочёл, поразило всех. Не знаю, было ли то пророчеством, определением нашей дальнейшей судьбы, но что было открыто со смыслом и попало в самую точку, я даже не сомневался. А выпало вот что.
– «И в третий день брак бысть в Кане Галилейстей: и бе Мати Иисусова ту. Зван же бысть Иисус и учиницы его на брак. И не доставшу вину, глагола Мати Иисусова к нему: вина не имут. Глагола ей Иисус: что есть Мне и Тебе, Жено; не у прииде час мой. Глагола Мати его слугам: еже аще глаголет вам, сотворите. Веху же ту водоносы каменни шесть, лежащие по очищению иудейску, вместящыя по двема или трием мерам. Глагола им Иисус: наполните водоносы воды. И наполниша их до верха. И глагола им: почерпите ныне, и принесите архитриклинови. И принесоша. Якоже вкуси архитриклин вина бывшаго от воды (и не ведаше откуду есть: слуги же ведяху почерпшие воду), пригласи жениха архитриклин. И глагола ему: всяк человек прежде доброе вино полагает, и егда упиются, тогда худшее: ты же соблюл еси доброе вино доселе. Се сотвори начаток знамением Иисус в Канне Галилейстей, и яви славу свою: и вероваша в него ученицы Его».
По окончании чтения воцарилось благоговейное молчание. Казалось, сам Иисус невидимо стоял среди нас.
– И что это означает? – первой нарушила молчание Mania.
– Придёт время, милая, сама всё узнаешь… – как будто нарочно уклонилась от прямого ответа бабушка.
– Ну что, ещё? – спросил я.
И с общего молчаливого согласия прочёл первую главу от Иоанна. Особенное впечатление на всех произвело начало. Мы ещё не знали, что именно его уже много веков подряд читают на Пасху. Говорилось в нём об удивительном и непостижимом, о том, что никому и «на ум не взыде», а именно, что в начале, когда ещё ничего во всей вселенной, а может, и самой вселенной не было, было – Слово, и Слово было у Бога, и Бог был Слово. И было Слово от начала у Бога. И всё, что мы теперь видим и не видим, «Им быша, и без Него ничтоже бысть, еже бысть». И только в Нём, в этом Божественном Боге-Слове была настоящая жизнь, и жизнь эта была живоносным светом для человеков. «И свет во тьме светит, и тьма его не объят». Это уже я, как мог, переводил и объяснял. Говорил, что Христос и был Светом истинным, просвещающим всякого человека, приходящего в мир. И в мире был, в том самом, который через Него начал быть. И мир этот Его не узнал. Пришёл к своим, а они Его не приняли. А тем, кто принял, всем верующим в Него, дал власть быть чадами Божиими. И Слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины. И многие видели славу Его, как Единородного от Отца. От полноты Его и все верующие в Него приняли благодать на благодать, ибо «закон Моисеем дан бысть: благодать же и истина Иисус Христом бысть».
15
Потом опять сидели наверху и пили чай со смородиновым вареньем. И ещё часа два катались на лодке, причаливали к тому берегу, к месту виденного мною ночного костра, ходили к берегу Оки. Под конец я причалил к мосткам дома Паниных и мы молча пошли было на нашу веранду, как вдруг из-за угла дома неожиданно нарисовался с зачехлённою гитарой Глеб.
– Куда, думаю, все запропастились? А они вон где! Дядь Лёня к пяти велел, а скоро шесть. Песню новую не хотите послушать?
Мне лично – не хотелось. И не только потому, что был совершенно в ином, после чтения Евангелия, настроении, а еще потому, что знал, зачем он пришёл, что занятия – блеф, и как только мы войдём, он начнет отпускать в мою сторону плоские шуточки. Такая уж у него натура. Не мог он, находясь в компании, кого-нибудь не подкалывать, над кем-нибудь не подсмеиваться. А вообще, это в обиходе нашего посёлка среди парней водилось. Соберутся – и для забавы подкалывают кого-нибудь. Я этого терпеть не мог. И, скорее, это, а не запреты отца было основной причиной моего отчуждения. К тому же и похабщины не переносил, которая в их чисто мальчишеской компании с уст не сходила. При девчатах, правда, затухала, и то сказать – при каких. Были у нас две или три оторвашки, хоть уши затыкай да беги. Откуда знаю? Да пару раз испытал на своём горьком опыте, когда, минуя запреты отца, попробовал было войти в их компашку через одноклассника. И что же? Прогуливаясь со мной по нашему Бродвею, где по вечерам, прежде чем отправиться в беседку, все обычно гуляли, он, ни слова не говоря, выслушал исповедь моего сердца и в тот же вечер поднял в беседке на смех. И Глеб в этом участвовал. И всякий раз, когда случалось проходить мимо беседки, вслед мне летели самые обидные, в сопровождении лошадиного ржанья, слова.