Последним в мансарду поднялся Леонид Андреевич. Не такой шумный и весёлый, как обыкновенно, да ещё без гитары. Догадавшись, что гитару не дала ревнивая Ольга Васильевна (с мамой они были в контрах), отец представил Филиппу Петровичу друга детства, не преминув заметить, что и тот «золотишком промышлял». Филипп Петрович полюбопытствовал:
– Если не ошибаюсь, вы и есть тот самый Панин, лауреат всяких там конкурсов?
– Он самый, Филипп Петрович, он самый, – вздохнул с некоторым сожалением и, однако же, не без удовольствия Леонид Андреевич, поскольку та золотая пора хотя и прошла, однако же заслуги его ещё помнят.
– Слышал, слышал вас по радио как-то. «Соловей мой, соловейка…» и ещё что-то. Порадуете старика?
– Если только под фортепьяно.
И Леонид Андреевич обернулся за поддержкой к маме, действительно иногда ему аккомпанировавшую.
– Что, прямо сейчас? – возразила мама.
– Ну, разумеется, после! – перехватил инициативу отец. – Для этого, по крайней мере, нужно спускаться вниз. Кстати. Когда пойдём, заодно рекомендую послушать нашего меньшого. Второй Робертино Лоретти, говорят!.. Ну а теперь прошу всех к столу, к столу… Ма-ама! – заметив, как бабушка потихоньку перекрестила стол, покачал головой отец и стал разливать кому шампанское, кому коньяк.
– Коньячку, пожалуй, выпью, от шампанского увольте. Сердце… – приложил Филипп Петрович руку к груди. – И где же этот ваш… Робертино Лоретти?
Отец вопросительно посмотрел на маму.
– Однокласснику игру какую-то подарили. С утра умчался. Сходишь, Никит?
Я было дёрнулся, но Филипп Петрович остановил:
– Зачем? Не надо. Пусть забавляется. Хуже нет, когда заставляют. Споёт – споёт, нет – нет… – И дрожащей рукой поднял рюмку. – Ну-с, за именинника?
Мне впервые, ввиду совершеннолетия, плеснули шампанского, и я залпом выдул фужер. Через минуту голова моя поплыла, а грудь налилась храбростью.
– Ешь, давай, ешь, закусывай, – шепнула мне Елена Сергеевна.
Глянув на неё, я пришёл в такой восторг, что мне даже неудержимо захотелось её поцеловать. Она, видимо, догадалась и незаметно, но довольно чувствительно, ткнула меня кулачком в бок. Потихоньку спросила, попутно охмурив полуночным омутом цыганских глаз:
– Совсем, что ли? Ешь давай! Закусывай!
Но я был не пьян, а – счастлив! И так в эту минуту всех любил! Но не меньше, чем целоваться, тянуло меня вклиниться во взрослый разговор. Я столько уже знал, столько понимал… И, главное, видел и понимал, что только я один из всех это вижу и понимаю. И, как непризнанное дарование, выжидал наступление своего звёздного часа.
– И как вам Сибирь-матушка? Работа как? – между делом интересовался Филипп Петрович у Леонида Андреевича.
– Сибирь она Сибирь и есть. До сих пор, кстати, вспоминаю. Сопки, тайга, ночное небо… А якуты! Прошу внимания! Отец нахваливает дочь: «Мой доська караси-ывый, нос нет са-авсем, адин лиса, салавать места мно-око!»… – и выждав, когда уляжется смех (дольше и громче всех хохотал я), продолжал: – А что до работы… Если откровенно – бестолковое дело. Иные и по десять лет в артелях, и ни гроша за душой.
– Такие плохие заработки?
– Зачем? Заработки как раз хорошие. Да бич – он бич и есть. До сезона – бывший, после сезона – будущий интеллигентный человек. Не успеет вырваться из тайги – и буквально через час превращается в форменную скотину… А! И вспоминать не хочется. Ни за что бы сейчас не поехал!
– Да разве бы ты тогда отгрохал такой дворец? – возразил отец.
– Гори он синим пламенем!
– Да ладно тебе!
– Точно тебе говорю!
– Смотрю я на вас, – по очереди глянув на перепалку друзей детства, перевёл Филипп Петрович на другое. – Алексей, Анатолий, слышите? Смотрю, говорю, на вас и вспоминаю, как вы ко мне в литобъединение тогда ходили. У тебя, Алексей, скажу прямо, получалось неплохо, и зря ты это дело оставил, зря. Один твой рассказ всё припоминаю… Что-то такое бунинское, что-то вроде «Митиной любви»… И кончается так же печально. Но дело не в этом. Там у тебя всё очень живо и верно было подано. Атмосфера тех лет… Ненавязчиво, без дидактики и дутой многозначительности нынешних фокусников. Анатолий хуже начинал, но он упрямый, и гляди – третью книгу уже выпускает.
– И кто его читает?
– Кто читает, кто читает… – дёрнул плечами Филипп Петрович, очевидно, не ожидая такого некорректного вопроса. – Кто-нибудь да читает.
– А вот мы сейчас у нашего книгочея спросим – кого он у нас только не читал. Никита Алексеевич, ты читал Анатолия Борисовича?
Несмотря на переполнявшее меня счастье, я вздрогнул, как пойманный шкет. Лапаев писал на рабочую тему, так сказать, о передовом рабочем классе. Для мне было сущей каторгой про всё это читать, но признаться было неудобно, и я принялся мямлить:
– Про эту… повесть… Нинку-фрезеровщицу… Или это в кино было… забыл…
– Нашёл кого спрашивать! – ненатурально засмеялся Анатолий Борисович. – В его годы я тоже, знаешь ли, читал «охотно Апулея, а Цицерона не читал». Только про это самое и выискивал…
– Не в этом дело, Толя! Просто все вы… Ну не все, не все… – тут же оговорился отец. – А всё-таки большинство не о том пишете. Куда уж вам до Апулея! Нынешняя литература не ведает главного – страстей, а это двигательный нерв всей мировой классики.
И он опять принялся разливать вино.
Я тут же подставил свой бокал. Занятый разговором, отец наполнил его шипучим и игривым до краёв, и я тут же, никого не дожидаясь, его прихлопнул. Отчасти – от конфуза. Хотел, можно сказать, рвануть, а даже не дёрнулся. Пожалел. Или постеснялся? Или побоялся?
Елена Сергеевна опять ткнула меня в бок кулачком, прошипела: «Ешь давай, ешь, закусывай». Но мне расхотелось есть совершенно. Шампанское заполонило во мне всё естественое и сверхъестественное пространство.
– А сам? Посмотри на свои картины! – задетый за живое, пошёл в атаку Лапаев. – Вон их сколько! Обоев не видать. А кто-нибудь их хотя бы раз выставлял?
– Говорят, в них нет ошушшэния солнечного тепла, – с самоиронией возразил отец.
– А вот это верно подмечено, – подхватил Филипп Петрович. – И знаешь, почему? Не надо от жизни отворачиваться. А ты отворачиваешься. Отворачиваешься, отворачиваешься, не спорь… В вашем доме, кстати, Елена Сергеевна, жил до вас один не то монах, не то просто в синих штанах, некий Андрей Степанович. Тоже, знаете ли, всё от жизни отворачивался.
– А знаете, что он мне сказал, когда я заявил ему, что и без религии можно быть порядочным человеком, и что христианство в существе своём негуманно, а монашество бездеятельно и погубило Россию?
– И правильно сказал, – подхватил Филипп Петрович. – На этом ещё Луначарский в споре с обновленцем Введенским настаивал. В чём, собственно, суть атеизма? В отрицании пассивного начала. Так? А именно христианство внесло пассивное начало в мир.
– Вы это серьёзно? – в свою очередь удивился Леонид Андреевич и даже вилку положил на место. – А как же Суворов, Кутузов, Александр Невский?
– Это, Лёня, так сказать, оборотная сторона медали, – ответил за классика отец. – Ты, разумеется, прав. И я бы к словам Филиппа Петровича сделал поправку. Есть тут у меня кое-что на эту тему. – Я от неожиданности даже вздрогнул: я единственный знал, что именно и где имеется. – Не знаю, был ли Андрей Степанович священником, но если и был, то, по крайней мере, тихоновцем.
– Какая разница – тихоновцем, сергианцем? – возразил Филипп Петрович. – Разве в этом дело?
– И я на этот счёт даже одну характерную историю знаю, – подхватил Лапаев. – Из «Житий святых», кстати. Однажды на пир к какому-то киевскому князю пришёл монах из Киево-Печерской лавры. Присел у края стола и стал плакать. Ему: «О чем слёзы льешь, горе луковое? Или обидел тебя кто? Так скажи… А ежели нет, выпей с нами сладкого мёда за здоровье князя и княгинюшки да порадуйся нашей радости!» Что же чернец? «Я плачу, – говорит, – братие, от мысли: так ли весело будет нам в загробной жизни?» И сразу испортил нашим суеверным предкам торжество.