Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но Бен-Атар даже представить себе не может, как чудесны и сладки для женщины слезы мужчины, катящиеся меж ее грудями. Она молчит, стараясь не сделать чего-нибудь такого, что удержит и остановит эти слезы. Ибо временами как раз там, где самец в мужчине терпит неудачу и сникает, человек в нем кажется женщине особенно трогательным и желанным. И хотя первая жена понимает, что слезы эти — по второй, которую он утратил навеки и отныне и навсегда не имеет права заменить, не обиду и не гнев ощущает она сейчас, а напротив — даже некую гордость из-за того, что слезы по другой, утраченной женщине не изливаются всуе в этом темном пространстве, а стекают меж ее грудями и скользят по ее животу, пробуждая надежду, что слезинка второй жены сумеет увлажнить и ее устье и, прозрачная, чистая, проложит себе путь вплоть до обители зачатия, той самой, что сейчас уже раскрывает слегка свои бесстыдные губы, чтобы маленьким своим язычком шепнуть любимому мужчине от имени его единственной отныне жены, что ей нужны не его мужские фантазии и полет его воображения, а лишь сам он во всей своей телесности и в своей любви.

Ведь воображение наше способно не только к полету, но и к буйству — как вот у этих франкских женщин, в хижине старого резчика, что подталкивают и распаляют сейчас друг друга при виде молодого гостя, пришедшего из глубин ночи, чтобы распластаться нагишом перед своим резным подобием. Правда, поначалу они лишь хихикают да перешептываются на местном наречии, поглядывая на черную, словно вырезанную из слоновой кости фигуру юноши, который безмолвно всматривается в черты собственного изображения, сражающегося с белой плотью дерева, но мало-помалу созерцание чистой, четкой линии, что разделяет его высеченные совершенной рукой, темно сверкающие ягодицы, заставляет их глаза расшириться в сладком ужасе, и старшая наконец глубоко вздыхает и прикусывает маленький кулачок. Но вместо того чтобы вызвать веселье, или смущенье, или даже легкую насмешку ее подруг, это откровенное проявление страсти, напротив, лишь высвобождает то беспокойное вожделение, которое пробудилось в них троих при виде этого полуночного соблазна, стоящего перед ними во всем великолепии своей нетронутой мужественности. Ибо наивная настойчивость, с которой этот странный африканец обнажал себя перед старым мастером, воспламенила похотливое воображение не одной, а всех этих женщин сразу, открыв перед ними темный пролом к новым, бесконечно будоражащим, но и бескрайне греховным горизонтам.

И вот уже молния совместного распутного замысла перебегает из глаз одной женщины в глаза другой, молчаливо устремляясь затем в сторону старого хозяина — проверить, нуждается он еще в этой живой натуре, неподвижно застывшей перед ним, или юношу можно уже использовать для иной надобности, не художественной и не религиозной, зато полной чудесных и живых телодвижений. И старый резчик — душу которого так веселит это женское томление, заполнившее его тесную хижину в самой середине ночи, что, похоже, он и сам уже им заражен, — откладывает наконец свое долото, сдувает щепки с деревянной колоды, упрямо отстаивающей свой уродуемый лик, и затем покрывает ее куском ткани, словно желая скрыть от нее тот блуд, который, еще немного, объявится здесь во всем своем бесчинстве. Потом он удаляется в маленькую темную комнатку и ложится на подстилку, однако не покрывает лица, желая все-таки узнать, которая же из трех женщин окажется первой по жребию.

Оказывается, однако, что женщины не хотят, а может быть, и не в силах ждать, кого из них выберет жребий, и предпочитают разделить общую судьбу во всей тяжести ее беспутства. И, не успев даже сбросить свои одежды, они кольцом окружают юношу, черная набухшая плоть которого, разжигая их вожделение, беспрепятственно позволяет передавать себя из рук в руки, изо рта в рот и из блудилища в блудилище, как будто она принадлежит не человеку, а животному. И чем больше усиливается эта тройственная страсть, пролагающая себе путь в самые глубины третьей стражи, чем более дерзкой и необузданно дикой становится она, тем больше печали и боли примешивается к той восхитительной дрожи наслаждения, что провожает крошащуюся девственность сына пустыни. И когда срывающиеся с его губ страстные стоны начинают напоминать вопли дикого верблюда, он уже понимает и чувствует, что отныне и далее, до конца своих дней, ему не избавиться от тоскливой ярости желаний, которые всегда будут понуждать его самого и его потомков пробивать себе путь с юга на север.

И что удивительно — когда туманная полоска рассвета, прочертив горизонт, отделяет землю от неба, те же боль и печаль заволакивают мысли госпожи Эстер-Минны, и сердце ее сжимает новая острая тоска. Только, в отличие от черного раба, которого там, в хижине резчика, что на правом берегу реки, три разнузданные женщины швыряют друг другу своими поцелуями и укусами, — здесь, в еврейском доме, что на улице Ля-Арп, рядом с фонтаном Сан-Мишель, здесь тоска эта вкрадчиво и нежно пролагает себе путь в противоположном направлении, с севера на юг. И хотя с той ночи, когда Бен-Атар впервые появился в ее доме вместе с маленьким Эльбазом, госпожа Эстер-Минна вроде бы только и ждет минуты избавления от того кошмара, что вторгся с юга, чтобы перевернуть ее жизнь, — теперь, когда миг отплытия южных путешественников становится все ближе, ей как будто бы даже жаль расставаться с этими побежденными людьми, и прежде всего, быть может, — из-за тревоги за судьбу андалусского мальчика, уснувшего сейчас наконец глубоким, спокойным сном на постели ее мужа. Ибо после того как мальчик этот, рыдая и запинаясь, кончил исповедоваться в своем грехе на чужом, неизвестном ей языке исмаилитов, он начал рассказывать, на сей раз уже на святом и понятном языке евреев, о том, как его пугает и страшит предстоящее обратное плавание.

А ведь госпожа Эстер-Минна никогда доселе не имела в своем распоряжении реального, из плоти и крови, ребенка, которого она могла бы обучать добрым делам днем и чей сон она могла бы охранять ночью. Вот почему, едва лишь вместе с первым утренним ветерком у входа в ее спальню вырисовывается силуэт рава Эльбаза, она тотчас спешит навстречу, чтобы помешать ему отнять у нее этого трогательного кудрявого мальчика, который наконец-то обрел желанный покой и сон. И с этой затаенной целью она усердствует в преувеличенных описаниях ужасов миновавшей лихорадки и страстно заклинает рава позволить ей искупить своим преданным уходом и надлежащей заботой все, чему она была в прошлом причиной. Да, сейчас она ощущает раскаяние в жестком упрямстве своей ретии — хотя, конечно, не в ней самой. И севильский рав с изумлением смахивает с глаз паутину сна, ибо с тех самых пор как он сошел на берег в парижской гавани, он еще ни разу не слышал от своей утонченной соперницы слов раскаяния. И внезапно голубизна ее глаз воскрешает в его душе воспоминание о небесах далекой Андалусии. Доведется ли ему снова их увидеть?

А госпожа Абулафия уже торопится в сукку, чтобы пробудить брата от ночного сна, подслащенного сознанием выполненной заповеди, шелестом ветра в зеленой листве и запахом этрога, что лежит рядом с его подстилкой. И с какой-то непонятной решительностью просит растерянного господина Левинаса позволить раву повести утреннюю молитву «гошана раба», чтобы он первым и изо всех сил ударил веткой ивы в память о молебнах в разрушенном Храме. Так они и поступают. И под шум дождя, с рассвета стелющегося над поверхностью Сены, под доносящиеся с реки крики франкских моряков рав Эльбаз первым заводит молитву: Да будем мы спасены и избавлены, Господи, во имя Твое, от войны, и от засухи, и от плена, и от болезней, и от всех притеснителей, и от всех бедствий, какие есть в мире. Да удостоимся мы все чистого Иерусалима, и да наступят ноги наши на шеи ненавистников наших, и да воспляшут ноги наши во дворе Святыни, и да возденут руки наши этрог, лулав, мирт и араву, и да возгласят уста наши — спаси нас, Господи, во имя Твое, спаси нас.

Но «гошана раба» Эльбаза пока еще не проникает в чрево старого сторожевого судна, причаленного у правого берега реки и раскачивающегося сейчас под ногами моряков-исмаилитов, разбуженных шумом дождя. И уж тем более призыв этот, сотрясающий сейчас сукку на левом берегу, не может достичь хижины старого резчика, что у подножья холма с белым пятном. Но в то время как там, в хижине, тело черного идолопоклонника все еще распластано в изнеможении у ног своего закутанного покрывалом резного подобия, среди разбросанных по полу деревянных идолов, искусанное вожделеющими и голодными ртами франкских женщин и покрытое засохшими потёками нескончаемых извержений семени, в каюте на днище корабля Бен-Атар, тоже проснувшись от шума дождя, прислушивается к шагам верблюжонка, неторопливо расхаживающего по трюму, принюхивается к непривычному запаху, который издают смешавшиеся остатки рассыпанных пряностей, и затем начинает с прежней силой гладить, обнимать, целовать и мять большое, теплое тело единственной оставшейся у него жены. И вот уже первая жена спешит в благодарном порыве любви прильнуть к проснувшемуся мужчине, чтобы слиться с ним в совершенном и неповторимом телесном соединении, начисто свободном от любых посторонних мыслей и от всяких следов былого.

93
{"b":"558150","o":1}