Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Завидев прижавшихся к стене юных гостей, женщины приходят в бурный восторг, точно охотницы, которым попалась славная добыча. И пока мальчик и черный раб лихорадочно прикидывают, как бы побыстрее унести ноги, хозяйки уже хватают вопящую девочку в охапку и втаскивают ее внутрь, так что двум молодым приятелям остается лишь последовать за ними в надежде спасти свою маленькую спутницу. И вот они оказываются в большой комнате, где пол покрыт грубой соломой, в углу разведен огонь, а над огнем, наколотый на вертел, висит жареный поросенок, полуприкрыв глаза в глубоком раздумье и издавая соблазнительный, пьянящий аромат. Душа еврейского мальчика тотчас наполняется страхом из-за близости к мерзкому запретному животному, тогда как душа черного африканца, напротив, полнится волнением из-за открывшегося ему вида целой шеренги прислоненных к стене и ярко, резко раскрашенных деревянных фигур, изображающих, все до единой, одного и того же, если не считать небольших отклонений, молодого человека с застывшим лицом и небольшой бородкой, который так широко раскинул руки, что трудно понять — то ли он просит пощады, то ли хочет заключить в свои объятия весь окружающий мир. И пока обе хозяйки весело и даже слегка развязно посмеиваются над смущенными подростками, из двери, ведущей во внутреннюю комнатку, появляется еще одна, третья женщина, со щуплым младенцем на руках, а за нею — сухощавый и довольно пожилой человек с быстрыми, энергичными движениями, в небрежно накинутой, замызганной красками хламиде, откликающийся на странное имя «Пижаэль», которое молодые гости поначалу затрудняются усвоить.

И похоже, что этот Пижаэль ошеломлен появлением черного сына пустыни не меньше, чем сам язычник ошеломлен видом такого множества деревянных идолов, ибо он тут же хватает молодого африканца за плечи и торопливо тащит к окну, чтобы получше разглядеть точеные черты его лица. Видимо, женщины тотчас угадывают нетерпеливое желание этого пожилого, стремительного человека, потому что они тут же, словно по молчаливому уговору, начинают всячески ублажать своих гостей, проявляя при этом довольно властное гостеприимство. Сначала они снимают с них мокрую верхнюю одежду и жестами показывают, что лучше бы им также снять и высушить у огня и свои широкие штаны, а затем быстро нарезают для них тонкие ломти мяса с задней части дремлющего на вертеле поросенка.

Единственный сын и ученик севильского рава, не выдержав угрожающего ему бесчестия, тотчас вскакивает на ноги и с гневом отстраняет от себя кусок протянутой ему на кончике ножа запретной мерзости. Но увы — не в его слабых силах помешать несчастной девочке, нагота которой прикрыта овечьей шубой, торопливо схватить отвергнутый им кусок и жадно затолкать себе в рот. Да и молодой африканец, то ли уже вернувшийся из своего временного еврейства вспять в постоянное идолопоклонство, то ли, кто знает, еще остающийся евреем, тоже жадно ест, да к тому же и пьет, потому что сухощавый старик, не отрывающий глаз от этого юноши, уже сбросившего свои промокшие штаны и стоящего теперь перед ним во всем блеске своей черной наготы, всё подливает и подливает ему красного вина — быть может, с нарочитым намерением затуманить его разум и обезволить тело. И если так, то похоже, что франкское вино хорошо справляется со своей задачей, ибо сразу же после того, как молодой язычник склоняется в глубоком смиренном поклоне перед одним из стоящих у стены идолов, словно на свой лад произнеся благословение пищи, он полусонно и покорно отдается в руки женщин, которые быстро уводят его во внутреннюю комнатку, укладывают на постель, и ловко подгибают ему одну ногу, чтобы во всей красе открыть его молодую, удлиненную, матово-черную мужскую плоть, и принимаются нежно поглаживать и подбадривать ее, пока она не выпрямляется, уставившись своей узкой, как прищуренный глаз, щелью прямо в лицо восхищенного резчика, который уже спешит нанести на гладкую деревянную плиту первую, пылающую багровым линию.

И теперь подростки оказываются в настоящем плену у этих странных хозяек, потому что те бесцеремонно запирают входную дверь на всё то время, пока взволнованный старый художник не кончит обсуждать, сам с собой, с помощью линий и цвета, что нового открылось ему в этом обнаженном теле человека иной, незнакомой расы. Медленно тянутся часы, но вот дремотную тишину дома вдруг нарушают тихие постанывания несчастной девочки, которые постепенно нарастают, угрожая перейти в настоящий вопль и понуждая женщин броситься к ней, чтобы успокоить очередным ломтем ароматного мяса из бедра наколотого на вертел поросенка, все так же погруженного в свою грустную задумчивость. И мальчик из Севильи, который по давнему своему опыту знает, что голод, постепенно разгорающийся в его внутренностях, способен довести его до безумия, торопливо зажмуривается, чтобы не видеть запретную мерзость, и, стиснув голову руками, изо всех сил пытается себе представить, как поступил бы в такой ситуации его отец. Ему не требуется так уж много времени, чтобы прийти к весьма простому заключению, вполне под стать причудливой логике смелых проповедей самого рава Эльбаза. Если небеса, следящие за всеми нами и взимающие плату за любое наше действие, явно не торопятся забрать к себе душу этой еврейской девочки, которая с такой жадностью давится запретным мясом, то не потому ли они так милосердны, что хотят недвусмысленно намекнуть, что и ему, хоть он и сын рава, вовсе незачем терзаться голодом, от которого у него уже кружится голова, а куда лучше подкрепиться этим же мясом, чтобы набраться сил, поскорее выбраться отсюда и привести помощь с корабля?

И постепенно в его кудрявой головке складывается дерзкий план. Он медленно приоткрывает глаза и видит, что в доме всё затихло, потому что девочка, наевшись, опять задремала у ног одной из женщин, и только из маленькой комнатки доносится негромкий стук резца, ударяющего по дереву. Тогда он медленно поднимается, начинает с показной бесцельностью прохаживаться по большой комнате и вдруг заливается краской смущения, наткнувшись взглядом на франкского младенца, сосущего из чистой, округлой груди молодой женщины. Но женщина смотрит на него равнодушно и спокойно, и он отворачивается от нее, приближается, словно бы ненароком, к остаткам поросенка, все еще висящего над затухающим огнем, и отважно смотрит прямо в морду этого зажаренного животного, словно хочет понять, почему оно так упрямо держится за свою мерзкую сущность. И вдруг его лицо вспыхивает, словно он решает наказать эту тварь за ее упрямство, и он протягивает руку, отрывает от поросенка розоватый ломоть, осторожно подносит его ко рту, облизывает кончиком языка, удивляясь непривычному вкусу, больше похожему на вкус соленого масла, чем мяса, и потом быстро, пока не подступила к горлу тошнота, сует этот ломоть в рот и судорожно жует, а затем, даже не успев почувствовать ужасное воздействие проглоченной мерзости, торопливо отрывает от нее еще кусок, а за ним еще и еще — исключительно для того, чтобы поддержать свой дух в том страшном и греховном деле, которое он все равно уже совершил. И, только прожевав последний ломтик, он быстро подходит к выходу, решительно отодвигает засов, распахивает дверь и, выбежав наружу, со всех ног бросается вниз по склону, не обращая внимания на удивленные голоса женщин, которые пытаются его остановить.

Судя по блекнущему розоватому цвету прояснившегося неба, похоже, что их заточение в хижине было довольно долгим и вечер уже недалек. Поэтому он торопится к реке, которая, по его представлению, должна находиться прямо перед ним. Но сейчас, впервые с тех пор, как они с отцом отправились в это долгое путешествие, он вдруг оказывается в полном одиночестве, затерянный в безлюдных полях, что окружают маленький парижский остров, и поскольку ему боязно слишком приближаться к разбросанным там и сям загородным жилищам, особенно к тому большому дому на склоне холма, с множеством окон, из которых вырываются звуки шумной, разгульной песни, то он бежит не прямо, а петляя и от этого сбиваясь в сторону, как будто бы заразившись от несчастной девочки ее склонностью все время уходить куда-то вкось, и в результате его маленькие ноги вскоре теряют нужное направление и вместо юга все больше уклоняются на запад, так что в сумерки он обнаруживает себя вовсе не на желанном берегу Сены, а на вершине того невысокого холма, от которого звездными лучами расходятся дороги, возле той полуразрушенной римской арки, где они с Бен-Атаром стояли в первый вечер под Парижем. И тут все его тело сотрясают благодарные рыдания за явленную ему небесами милость обретения правильного пути, и ему хочется, в знак признательности, тут же исторгнуть из себя съеденную мерзость, но ему почему-то никак не удается это сделать, и тогда, упав на колени, как научил его черный приятель, он клянется искупить совершенный им грех постом и молитвой. Между тем последний восхитительным свет заходящего солнца уже гаснет в сумерках, и на острове посреди реки зажигаются первые ночные огни, которые указывают маленькому страннику нужное направление, и он снова выбирает ту знакомую широкую дорогу, что ведет к большой площади, и, выйдя на нее, с удивлением видит, что маленький каменный столбик, который он собственноручно сложил здесь в тот далекий вечер, все еще стоит там, обозначая обратный путь.

88
{"b":"558150","o":1}