Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но сейчас он боится даже походя пли шутливым намеком напомнить ей об этой многообещающей перспективе. Быть может, гам, у окна, выходящего на Танжерский залив, его смерть и могла показаться ей освобождением, хоть и омраченным тихой и сладкой печалью, но здесь, в духоте темной и маленькой каюты, целующей днище скрежещущего на якоре корабля, такая возможность страшит даже его самого. И потому он без лишних слов оправдания вешает масляную лампу на железный крюк, вделанный над ее постелью, развязывает пояс с драгоценностями и кладет его себе в изголовье, решительно снимает с себя все одежды и перед тем, как лечь рядом с ней нагишом, связывает себе щиколотки теми пеньковыми веревками, которыми военачальник халифа некогда приказал скрепить деревянные балки своего корабля, а затем, сняв с шеи тяжелую серебряную цепь, обматывает ею вдобавок и кисти рук, чтобы эта женщина поняла, что он разрешает ей извлечь из его тела и души всё, что она пожелает. Быть может, теперь она сможет если не простить, то по крайней мере примириться с тем, что стала ему второй, а не первой женой.

Но хоть ее и впрямь удивляет, что он так безоговорочно, чего никогда раньше не делал, отдается, связанный и обнаженный, в ее руки, она тем не менее отстраняется от него и не спешит снять с себя рубашку, но лишь привстает, снимает лампу с крюка и приближает ее светлое пламя к лежащему перед ней телу — проверить, не появились ли на его груди со времени их последней любовной встречи новые завитки тех серебряных волос, которые всегда так возбуждают ее. Ведь мало кто на этом свете удостаивается седины задолго до того, как станет добычей смерти. И она тут же убеждается в том, что представляла себе заранее. Те долгие дни ослепительной голубизны и света, от которых безжалостно потемнела ее кожа, успели так выбелить волосы на голове и груди ее мужа, что уже и не знаешь — то ли оплакивать эти новые знаменья его близкой смерти, то ли радоваться тому, что они добавляют ему столько загадочности и красоты. Сладкая печаль волной заливает ее душу, и, не в силах сдержаться, она роняет кудрявую голову на грудь своего мужчины, который так поздно пришел к ней в эту ночь.

Но теперь, в окутавшей их тишине, ей не удается различить биение его сердца — один лишь страдальческий и незнакомый чертеж его ребер. И она со странной дрожью злорадства думает, что не только ее собственная красота поблекла от морской болезни и несвежей пищи, но вот и его такое сильное, тело тоже усохло от постоянной тревоги за судьбу своих товаров — а ведь несчастливая их судьба вызвана именно его женитьбой на ней. Мстительный блеск вспыхивает в ее прекрасных, янтарных, слегка близоруких глазах, до сих пор прищуренных узкими щелочками, а теперь широко открывшихся в глубокой обиде, и они жадно выискивают, и находят, и бестрепетно приближаются вплотную к тому мужскому орудию, которое прежде, в спальне ее дома, лишь на миг проблескивало стремительной змеей между ее и его ногами под простыней, а здесь открыто ей целиком — съежившееся, потемневшее и унылое, словно превратившееся в испуганного мышонка, которого собирается вот-вот проглотить та самая змея. И тут ей становится так жалко этого несчастного мышонка и так обидно за себя, что она вдруг вскидывает голову и, по-прежнему не глядя в лицо мужчине, который связал себя перед нею, резко и неожиданно заводит разговор о первой жене, чего никогда раньше не осмеливалась делать.

Легкий испуг пробегает по телу Бен-Атара, и он прикрывает глаза. Правда, за время долгого путешествия он уже привык к тому, что подчас в сумерках, когда в морских волнах мельтешат и тонут золотые платочки последних солнечных бликов, он время от времени видит, как эти две, прежде почти не встречавшиеся женщины сидят рядышком на том старом капитанском мостике, с которого адмиралы халифа в далеком прошлом командовали морскими сражениями. Их пестрые кисейные вуали развеваются на ветру, и они неслышно обмениваются какими-то словами, не глядя друг на друга, с каменными, неподвижными лицами, точно два шпиона на условленной тайной встрече. Он догадывается, что они коротают долгие дни путешествия, делясь друг с другом сокровенными тайнами, и что эти тайны касаются его самого, и вдруг чувствует, как ширится его сердце, не только от страха, но и от возбуждения, вызванного мыслью о тех горизонтах страсти, которые расстилаются перед ними троими, — и порой даже думает про себя, что ему, пожалуй, под силу представить умышляющей против него новой жене Абулафии не только то главное, живое доказательство, которое сломит ее упрямство, но еще и острый новый соблазн, против которого она может и не устоять. Соблазн, который он сейчас ощущает в собственном теле, в своих чреслах, здесь, в темноте сладостно покачивающейся каюты, под мерное бульканье воды, острый запах пряностей и тихие постанывания верблюжат, пока молодая жена выпытывает у него, как он занимался любовью в начале ночи, и сама отвечает себе на свои вопросы.

Ее ответы так точно вычерчивают картину происходившего и чувства супруга и его первой жены, как будто, находясь на корме корабля, она каким-то образом участвовала третьей в той любовной игре, которая происходила в начале ночи в каюте на носу корабля, и даже сейчас, наедине с мужем, ни за что не хочет расстаться с тем орудием, которым он так щедро потчевал там свою первую жену. Охваченный страхом, он пытается высвободить руки, связанные серебряной цепью, чтобы сдавить ее лицо, запечатать рот. Но увы — узы, которым полагалось быть лишь символическими, внезапно превратились в реальные, да и она сама, едва распознав его намерение, начинает бороться с ним так яростно и отчаянно, как будто хочет, чтобы он немедленно и сполна расплатился с ней не только за всё, что проделывал этой ночью с первой женой, но еще и за то напрасное томление, которое набрякло в ней от вида здоровенных полуголых матросов, весь вечер суетившихся на палубе. Она гневно протягивает руку, чтобы схватить его ничтожного мышонка, словно хочет задушить или даже оторвать его совсем, — но мышонок неожиданно исчезает, и вместо него ей навстречу снова подымается молодая мягкая змея, тут же затвердевающая горячей широкоголовой ящерицей, которая смело рвется из ее пальцев, пытаясь коснуться ее глаз своими тонкими вывернутыми губами. И при виде вожделения, что болезненно бьется сейчас в ее руках, она понимает, что теперь-то ее супруг наверняка уже раскаивается, что связал себя перед нею, и дух ее начинает постепенно успокаиваться, потому что сейчас, когда он связан не из великодушия, а против своей воли, она может снять с себя рубашку и медленно, до последней капли, извлечь из него всё, что он ей задолжал, не только с начала этого плавания, но с того самого первого дня, когда отец отдал ее ему в жены, даже если эта капля исторгнет из нее дикое рычание, от которого спящий за занавесом мальчик может вскинуться в ужасе спросонок.

Но нет — ее громкий стон, который от наслаждения едва не переходит в вопль, не в силах даже царапнуть сознание маленького Эльбаза, так глубоко он погружен в свой мальчишеский сон. Зато стон этот заставляет вздрогнуть молодого язычника, который все-таки вернулся в трюм, в надежде согреться подле благородных верблюжьих тел и вновь почуять идущий от них запах родной пустыни. При всей своей невинности черный юноша прекрасно понимает, что означают эти стоны, и они так переполняют его сердце, будто огромный член хозяина, пронизав обе занавески, вонзается сейчас в его собственные черные чресла. Он нервно ласкает зады верблюжат, которые тоже, судя по их печальным глазам, понимают, что слышат, и думает про себя, что и этих двух благородных животных могут забить и съесть еще до того, как корабль доберется до верховьев реки. И ему снова хочется пасть ниц и взмолиться духам тех мученических костей, которые извлечет из маленьких верблюжьих тел беспощадная смерть, но он тут же берет себя в руки и торопливо взбирается по веревочной лестнице, надеясь ускользнуть из трюма раньше, чем хозяин снова увидит и ударит его, — хоть на сей раз он согрешил перед ним лишь слухом, а не глазами. Его вдруг охватывает томительное желание снова забраться тайком в маленькую каюту на носу, чтобы посмотреть, как улыбается во сне первая жена хозяина, белая нагота которой на миг сверкнула перед его глазами в начале ночи. И правда, сейчас он мог бы безо всякой опаски проникнуть куда ему вздумается, ибо на судне царит полная тишина, и вся команда спит, если не считать его самого, потому что божественность, которую излучает все живое вокруг, держит его в бессонном напряжении с самого начала ночи и до самого ее конца, и в эти последние предутренние часы именно он, единственный бодрствующий, вдруг становится подлинным хозяином корабля и мог бы, только захоти, сняться с якоря, поднять треугольный парус и вместо того, чтобы, свернув на восток, войти через устье реки в самое сердце Европы, повернуть в противоположном направлении, на запад, и устремиться сквозь далекий горизонт прямиком к новому, неведомому миру.

8
{"b":"558150","o":1}