И наверно, по той же причине она не только не давала себе труда скрывать от людей свою девочку с ее выпученными глазками и узеньким лбом, но, напротив, ходила с ней повсюду, укутав ее в блестящую шелковую накидку, украшенную разноцветными лентами, как будто хотела, чтобы все ее родственники и подруги тоже участвовали в том испытании, которое учинил ей Господь. Но какой же человек, как он ни старайся, мог бы порадоваться, глядя на эту порченую малышку, которая к тому же то и дело, безо всякой причины, заходилась тяжелым, унылым, надрывающим сердце плачем? Но уж совсем безо всякой радости относилась к ребенку невестки ее свекровь, мать Абулафии и старшая сестра Бен-Атара, — эта вообще приходила в мрачное отчаяние, как только видела свою порченую внучку, которую невестка, как на грех, приносила к ней чуть не каждый день, чтобы показать, как растет и развивается ее ребенок. Вскоре от Абулафии решительно потребовали вмешаться и прекратить эти бурные попытки его жены превратить несчастного ребенка в орудие для проверки мира на человечность. А поскольку Абулафия никак не решался употребить свою супружескую власть и запретить жене повсюду расхаживать с ребенком, а уж тем более — чуть не ежедневно приходить к его матери, то однажды он попросту запер ее дома, за железной дверью, когда отправился поутру в небольшую синагогу Бен-Гиата, где обычно украшал своим дивным голосом утреннюю молитву перед тем, как отправиться на службу в лавку дяди Бен-Атара. Вначале он сожалел о содеянном, потом решил, что у жены хватит ума самой освободиться из заточения, а под конец, в суетных заботах дня, попросту забыл всю эту историю. Но, вернувшись вечером домой, он обнаружил дверь запертой, девочку — спящей, а красивое лицо жены — побледневшим и погруженным в тихую печаль. Ночью она встала перед ним на колени и пообещала, что больше никогда не станет поступать ему наперекор и не будет приносить ребенка в дом его матери, но и его попросила поклясться, что он больше никогда не запрет ее одну с ребенком в доме, — и Абулафия внял ее мольбе.
Поэтому никто и ни за что не мог бы догадаться, что задумала эта несчастная мать, когда на следующий день, незадолго до послеполуденной молитвы, появилась с младенцем на руках в лавке Бен-Атара и попросила мужа ненадолго присмотреть за этим порождением чресел его, пока она сходит на базарную площадь поискать себе новые амулеты у пришедших из пустыни кочевников, — быть может, эти амулеты помогут снять с их девочки сглаз, и порчу, и наговор. Но Абулафия вскоре снова собрался, как обычно, в синагогу Бен-Гиата, чтобы усладить молящимся послеполуденную и вечернюю молитвы, и потому попросил дядю Бен-Атара присмотреть за свертком, лежавшим на рулонах ткани, пока не вернется жена. Та, однако, не торопилась возвращаться. Поначалу она действительно направилась к городским воротам и покрутилась там среди пришедших из далекой Сахары кочевников, но уродливые, покрытые шерстью амулеты этих язычников так испугали ее, что она даже не решилась к ним прикоснуться. Зато ей почему-то приглянулась старая рыболовная удочка, сделанная из слоновьего хвоста, и, купив ее, она быстрым шагом вышла за городскую стену на берег моря, как будто намереваясь наловить свежей рыбы. В это сумеречное время у моря не было ни единой живой души, кроме старого рыбака-мусульманина, который, увидев ее, весьма удивился — ведь не так уж часто на танжерском берегу появляется одинокая женщина, тем более еврейка, да еще с удочкой в руках. Поэтому, когда она обратилась к нему с просьбой показать, как наживить удочку и забросить ее в воду, он сначала побоялся с ней связываться, но, поскольку она была очень мила и привлекательна, ей трудно было отказать, и вот, получив от него наконец нужные наставления, она сняла сандалии, сбросила накидку и, забравшись на одну из скал, устроилась там, забросив удочку в беспокойные морские волны, которые то и дело обрушивались на скалу и окатывали ее свирепой пеной. Ей повезло — она почти сразу вытащила довольно большую рыбину и, возбужденная неожиданным успехом, наотрез отказалась от предложения старика мусульманина покинуть берег, уже едва различимый к этому времени в багровом свете заходящего солнца, так что рыбак, заподозрив неладное, начал торопливо думать, как же ему поступить — то ли остаться приглядывать за нею, то ли поспешить в город, чтобы известить тех людей, которые уже наверняка ее ищут. Но когда тьма окончательно сгустилась и силуэт на скале совсем затерялся во мраке ночи, рыбак испугался, что если с ней что-то случится, то подозрение может пасть на него самого, и заторопился в город сообщить о ней кому-нибудь из евреев. Сразу же у городских ворот он натолкнулся на Абулафию, Бен-Атара и нескольких евреев из ешивы Бен-Гиата, которые действительно искали пропавшую женщину, но когда рыбак привел их к той скале, где он ее оставил, там уже не было никого и ничего — кроме удочки, торчавшей в одной из расщелин. Вначале Абулафия набросился на рыбака, требуя арестовать и допросить его, чтобы извлечь из него всю правду, но позже, когда прилив выбросил на берег тело его жены и оказалось, что ее руки и ноги связаны теми разноцветными лентами, которыми она всегда украшала свою дочь, все сразу же поняли, что никто не коснулся ее с дурными намерениями и что она сама покончила с собой.
Не только стыд за этот тяжкий грех жены да обвинения в равнодушии и строгости, этот грех породивших, но также страшный гнев на собственную мать — всё это заставило Абулафию немедленно попросить, чтобы его изгнали из родного города. Вначале ему хотелось наказать этим свою мать, подбросив ей порченого ребенка, а самому отправиться в Страну Израиля, святость которой, как известно, искупает все людские прегрешенья, — но Бен-Атар, разгадав намерения племянника, отыскал беднягу, когда тот уже спрятался было в трюме египетского корабля, и, прибегнув к авторитету Бен-Гиата, заставил Абулафию в последнюю минуту вернуться на сушу. А чтобы заставить его забыть о неудачном побеге, а заодно предотвратить возможную новую попытку такого рода, он дал ему небольшое торговое поручение — отвезти шкуры верблюдов и пустынных хищников еврейским купцам в Гранаду. Что же до порченой девочки, то, если мать Абулафии решительно откажется взять ее к себе в дом, он, Бен-Атар, пока что позаботится о несчастном ребенке сам. И таким вот образом вместо того, чтобы поплыть на восток, в Святую Землю, которая, скорее всего, не искупила бы ничего да как бы еще, при всей своей святости, не втравила грешника в новые грехи, страдающий молодой вдовец поднялся в Андалусию хоть и в сопровождении большого и тяжелого груза шкур, но зато свободный от груза обвинений и попреков со стороны друзей и близких. Но поскольку первая — а в те годы еще единственная — жена Бен-Атара не захотела оставлять у себя порченого ребенка, опасаясь, что зародыш, который уже образовался или, даст Бог, образуется в ее лоне, глянет оттуда, увидит, с кем ему доведется играть в этом мире, и вообще откажется выйти на белый свет, то верный Абу-Лутфи отправился в одну из соседних деревень и привел к Бен-Атару свою дальнюю родственницу, старую и опытную исмаилитскую няньку, чтобы та заботилась о ребенке в пустом доме Абулафии, пока вдовый отец вернется из своего путешествия.
Абулафия, однако, не торопился вернуться из поездки. Напротив, к удивлению Бен-Атара, он даже расширил ее цели по собственной инициативе, и поскольку ему стало известно, что жители соседнего христианского княжества Каталонии охочи до шкур, привезенных из пустыни, то он решил не распродавать эти шкуры в Гранаде, а вместо этого продолжил свой путь на север и под Барселоной пересек границу меж двумя великими верами, чтобы встретиться с купцами-христианами, которые действительно набросились на его товар и предложили ему за него двойную цену. Тогда молодой торговец решил не возвращаться тут же в Танжер, а воспользоваться проделанной им брешью. Через двух верных евреев из Таррагоны он послал выручку дяде и попросил прислать ему новые товары, а сам между тем направился еще дальше на север, в деревни и поместья Южного Прованса, чтобы разведать характер и пожелания новой христианской клиентуры, используя при этом покровительство и защиту, которые христиане в те годы даровали всем торговым и проезжим людям новой папской буллой под названием «Мир Господень». Об оставленной в Танжере девочке он не упомянул ни словом, как будто ее и не было.