Есенин, почти задыхаясь, приложив обе руки к груди, читал дальше, а Станиславский, точно окаменев, смотрел на него и, казалось, не дышал. Я никогда не видел его лицо таким, хотя много раз тайком наблюдал за ним во время репетиций и когда он разговаривал с артистами или просто молчал.
Последние строки поэмы Есенин читал с болезненным надрывом, словно бросая вызов кому-то неведомому, кто оборвал жизнь великого вождя.
…И вот он умер…
Плач досаден.
Не славят музы голос бед.
Из медно лающих громадин
Салют последний даден, даден.
Того, кто спас нас, больше нет…
…Из театра мы вышли во втором часу ночи, когда на востоке уже начинала прорезаться утренняя заря. Есенин по-русски трижды расцеловался с Качаловым, крепко обеими руками пожал руку Станиславскому, а меня похлопал по плечу, прижал к себе и сказал:
— А ты, земляк, скажи нашим, что Сергея Есенина празднуют и на Кавказе. Не поминай лихом. Будешь на родине — зайди к моей матери и расскажи о нашей встрече.
Он был растроганно-хмельной. Но хмельной как-то по-хорошему, расслабленно-плавно, мечтательно, хотя на ногах стоял прочно и в движениях был пластичен и даже немного театрален. Печать меланхолии и лирической грусти лежала на всем его облике.
В общежитие я вернулся на рассвете. Долго не мог уснуть.
В ушах звучал слегка хрипловатый глухой голос, перед глазами стояло лицо, обрамленное золотой короной вьющихся светлых волос. И глаза: синие, синие… Таким Есенин остался в памяти моей на всю жизнь.
…А в декабре этого же года, буквально через четыре месяца после наших бакинских гастролей, Москву опечалила скорбная весть: в Ленинграде, в гостинице «Англетер» в ночь с 27-го на 28-е Есенин покончил с собой. Целый день я не находил себе места, из рук выскальзывал топор, молоток не слушался, гнулись гвозди… Работал, как во сне.
Проходя по дворику театра, увидел Василия Ивановича Качалова. В своей боярской шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке он сидел на занесенной снегом лавочке и, опустив голову, смотрел себе под ноги. Рядом с ним тревожно крутился Джим. Он жалобно скулил, словно чувствуя и разделяя горе своего хозяина. Я подошел к Василию Ивановичу, поздоровался с ним. Он поднял на меня глаза и ничего не ответил. Тогда я спросил:
— Слышали, Василий Иванович?.. Горе-то какое…
И он тихо ответил:
— Слышал.
— Где хоронить-то будут, в Москве или в Ленинграде? — спросил я.
— В Москве, — глухо ответил Василий Иванович. Первый раз он мне показался старым-старым. Первый раз за двенадцать лет работы в театре я увидел великого артиста небритым.
…Все это было давно. Но память, как цепкий репей, схватила и не отпускает от сердца эти далекие дни, в которые я повстречался с хорошими людьми России. С людьми, слава которых год от года ширится и крепчает. Она врастает корнями своими в нашу историю, она окрыляет души новых поколений, для которых Есенин дорог «…как поле и как плоть, как дождик, что взрыхляет зеленя…»
На этом записки старого архивариуса, бывшего театрального столяра, заканчивались. Чуть ниже машинописного текста от руки было написано наклонным старческим почерком: «Воспоминания литературно обработала моя внучка, студентка факультета журналистики Московского Государственного Университета Наталья Корнеева».
Совсем другим теперь предстал перед Бояриновым образ старика-архивариуса, который несколько часов назад рассказывал ему о своей большой и дружной семье. Теперь он уже не казался ему от корней волос и до пяток конторским чиновником, каким он представлялся Бояринову две недели назад, когда он впервые увидел его.
Глава шестая
«Светлана Петровна… Светлана Петровна…» — твердил про себя Бояринов, стоя перед высокой дверью, обитой черным дермантином, стараясь твердо запомнить имя и отчество дочери актрисы Жемчужиной.
Нажал кнопку. За дверью послышался мелодичный перелив музыкального звонка. Дверь открыла — Бояринов это понял сразу, по мягкой приветливой улыбке, которая как бы говорила: «А я вас жду» — сама Светлана Петровна. На ней было строгое коричневое платье, облегающее ее статную фигуру. И хотя Серафим Христофорович говорил, что смерть мужа ее заметно состарила и отразилась на здоровье, Бояринов не заметил в облике миловидной, с правильными чертами лица женщины следов подступающей старости, если не считать седину, облагораживающую ее приметную яркую внешность. Крепкое пожатие маленькой, но сильной руки тоже говорило, что в этой женщине еще много энергии.
— Пожалуйста, проходите. — Светлана Петровна показала на полуоткрытую широкую двухстворчатую дверь с массивными бронзовыми ручками, изображающими львиные морды с висящими кольцами в пасти.
— Разрешите оглядеться. У вас, прямо-таки, как в музее. — Бояринов окинул взглядом просторный холл, на стенах которого здесь и там висели дорогие из черного и еще какого-то неизвестного ему темного дерева африканские маски женских головок. В углу, на высоком инкрустированном столике с малахитовой плитой, стояла бронзовая скульптура, изображающая схватку человека с тигром. «По мотивам Руставели», — подумал Бояринов, переводя взгляд на застекленные книжные стеллажи, уставленные почти до потолка книгами дореволюционного издания — это можно было без труда определить по тисненым золотом корешкам и кожаным переплетам. Некоторые из этих книг Бояринов, когда был еще школьником, видел в букинистических магазинах на Арбате и в Художественном проезде: «Мужчина и женщина», «Жизнь растений» Рене, «Человек и вселенная»…
Бояринов нагнулся и посмотрел на свои ботинки, как бы спрашивая хозяйку: разуваться ему, или не стоит. Светлана Петровна поняла минутное замешательство Бояринова.
— Не настаиваю. Но если хотите, чтобы отдохнули ноги, можете разуться. Вот тапочки, думаю, что ваш размер. — Светлана Петровна смерила Бояринова с ног до головы, остановив взгляд на его ботинках. — У нас тут целый ассортимент этого добра. — Достав из вмонтированного в стену шкафа уже изрядно поношенные тапочки, она поставила их перед Бояриновым.
Только теперь, расшнуровывая ботинки, он заметил под ногами совершенно новый светлый палас. И тут же подумал: «Да, не разуваясь, его можно быстро превратить в утиль…»
Светлана Петровна провела Бояринова в кабинет, который как-то сразу дохнул на него нежилым, музейным. На глухой стене, в самом ее центре, против двери, висела копия портрета Ермоловой, выполненная маслом. Позолоченная лепная рама портрета своей массивностью как бы усиливала экспрессию, подчеркивая значительность знаменитой актрисы.
Старинная красного дерева мебель своими львиными ножками-лапами как бы срослась с фигурным, до блеска начищенным дубовым паркетом. Как и в холле, на стенах просторного кабинета висели африканские и индейские маски, на цветном телевизоре и на резных подставках стояли маленькие деревянные фигурки божков и гномов.
Поймав слегка удивленный взгляд Бояринова, скользнувший по маскам и по фигуркам божков, Светлана Петровна сказала:
— Страсть моей мамочки передалась ее внучке, то бишь, моей дочери.
Бояринов вопросительно посмотрел на Светлану Петровну, ожидая пояснения.
— Вышла замуж за дипломата. Вот уже пятый год живут в Африке. Каждое лето приезжают в отпуск и каждый раз везут эту невидаль. Я к ней совершенно равнодушна. А вот дары моря, что мне привозит из своих странствий старший сын, это уже мое хобби. — Светлана Петровна мягко взяла Бояринова за руку и подвела к зашторенному вуалью глубокому застекленному шкафу, открыла дверцу и отдернула занавеску. Перед глазами Бояринова вспыхнули всеми цветами радуги кораллы причудливых форм: белые, как морская пена, розовые, как утренний восход солнца, голубые, как в безветренный ясный день небо…