Благодаря тому что мы жили на границе между Старым и Новым городом, нам было видно, насколько французская часть отличается от нашей Медины. У них были широкие и прямые улицы, которые по ночам освещались яркими фонарями. (Отец сказал, что они транжирят электричество Аллаха, потому что в безопасном районе людям ночью не нужно так много света.) Еще у них были быстрые машины. В нашей Медине улицы были узкие, темные, извилистые, с таким количеством поворотов, что там не мог проехать автомобиль, и иностранцы нипочем не могли найти дорогу, если вообще смели туда войти. Именно поэтому французам пришлось построить для себя Новый город: они боялись жить в нашем.
Большинство людей ходили по Медине пешком. У отца с дядей были мулы, а у бедняков вроде Ахмеда – только ослики, ну а детям и женщинам приходилось идти пешком. Французы боялись ходить пешком. Они вечно ездили на машинах. Даже солдаты оставались в машинах, если начинались беспорядки. Их страх нам, детям, казался очень странным, потому что мы увидели, что и взрослые могут бояться так же, как мы. Причем эти взрослые, которые боялись, находились снаружи и, по всей видимости, были свободны. Власти, которые провели границу, тоже боялись. Новый город был их гаремом; они, как женщины, не могли свободно ходить по Медине. Так что, как оказалось, можно обладать властью и все равно быть в плену у границ.
Тем не менее французские солдаты, которые часто казались очень молоденькими, испуганными и одинокими на своих постах, терроризировали всю Медину. У них была сила, и они могли нам навредить.
Однажды в январе 1944 года мама сказала, что король Мохаммед V при поддержке сторонников независимости всего Марокко пришел к французскому генерал-резиденту, высшему колониальному начальству, чтобы официально потребовать независимости. Резидент-генерал очень разозлился. «Да как смеете вы, марокканцы, требовать независимости?!» – наверное, закричал он и, чтобы наказать нас, ввел своих солдат в Медину. Бронированные машины, насколько смогли, втиснулись в извилистые улочки. Люди обратились к Мекке с молитвами. Тысячи жителей читали молитву из двух слов, которую повторяют часами, когда грозит опасность: «Йа латиф, йа латиф, йа латиф!» («О сострадательный!») Аль-Латиф – одно из сотни имен Аллаха, и тетя Хабиба часто говорила, что оно самое прекрасное, потому что описывает Аллаха как источник сострадания, который чувствует твое горе и может тебе помочь. Но вооруженные французские солдаты, зажатые в узких проулках, окруженные людьми, тысячи раз повторяющих «Йа латиф», занервничали и потеряли самообладание. Они стали стрелять по толпам молящихся, и спустя несколько минут трупы уже падали друг на друга на пороге мечети, а внутри все продолжались мольбы. Мама сказала, что нам с Самиром тогда едва исполнилось четыре, и никто не заметил, что мы, стоя у наших ворот, смотрели, как по домам разносят окровавленные трупы в белых джеллабах для молитв. «После этого вам с Самиром несколько месяцев снились кошмары, – сказала она, – вы не могли даже видеть красный цвет и сразу бежали прятаться. Нам пришлось возить вас в святилище Мулая Идрисса много пятниц подряд, где шарифы [святые] совершали над вами ритуалы защиты, а я целый год клала тебе под подушку амулет, пока к тебе не вернулся спокойный сон». После того трагического дня французы всегда стали ходить с оружием на виду, а отцу пришлось получать множество разрешений в разных местах только для того, чтобы сохранить свое охотничье ружье, но и тогда ему полагалось его прятать, если только он был не в лесу.
Все эти события озадачивали меня, и я часто разговаривала о них с Ясминой, моей бабушкой с материнской стороны, которая жила на чудесной ферме с коровами и овцами, меж безграничных полей цветов, в сотне километров на запад, между Фесом и океаном. Мы приезжали к ней раз в год, и я расспрашивала ее о границах, страхах и различиях и почему все это так. Ясмина много знала о страхе, о разных страхах. «Я специалист по страху, Фатима, – говорила она мне, гладя меня по голове, а я вертела в руках ее жемчужные розовые бусы, – и кое-что расскажу тебе, когда подрастешь. Я научу тебя бороться со страхом».
Часто в первые ночи на ферме у Ясмины я не могла спать – границы вокруг были недостаточно четкие. Там не было закрытых ворот, а только широкие, ровные, открытые поля, где росли цветы и мирно бродили овцы и коровы. Но Ясмина объяснила, что ферма – как первозданная земля, которую Аллах сотворил без границ, а только с просторными открытыми полями без рамок и преград, и поэтому мне не надо бояться. «Но как же можно ходить по неогороженному полю и не бояться нападения?» – все спрашивала я. И тогда Ясмина, чтобы помочь мне заснуть, придумала игру, которую я обожала. Игра называлась «мшия-ф-лехла» («прогулка по полю»). Я ложилась в кровать, она крепко обнимала меня, я обеими руками сжимала ее бусы, закрывала глаза и представляла, как иду по бесконечному полю цветов. «Спи крепко, – говорила Ясмина, – и ты услышишь, как поют цветы. Они шепчут «салям, салям» (мир, мир)». Я повторяла цветочный припев быстро, как только могла, и все опасности исчезали, и я засыпала. «Салям, салям», – шептали цветы, Ясмина и я. И вдруг наступало утро, и я лежала на большой латунной кровати, и мои руки были полны розового жемчуга. Снаружи доносилась музыка, в которой смешался шелест листьев на ветру и щебет птиц, говорящих друг с другом, и никого не было видно, кроме павлина Короля Фарука да белой жирной утки по кличке Тор.
На самом деле Тор звали ненавидимую всеми жену дедушки, но я могу звать ее просто Тор только про себя. Если же я произнесла ее имя вслух, мне нужно было называть ее лалла Тор. Лалла – так уважительно именуют всех почтенных женщин, а сиди – всех почтенных мужчин. В детстве я должна была звать всех важных взрослых «лалла» и «сиди» и целовать им руки на закате, когда включали свет и мы говорили «мсакум» («добрый вечер»). Каждый вечер мы с Самиром старались поцеловать руки как можно быстрее, чтобы вернуться к играм и не слышать противной реплики: «Старый обычай уходит». Мы навострились делать это так, что умудрялись закончить все в мгновение ока, но порой до того торопились, что спотыкались друг о друга и валились прямо на колени к этим важным людям или даже на пол. Тогда все смеялись. Мама тоже хохотала до слез. «Ах вы, бедняжки, – говорила она, – уже устали целовать руки, а ведь это всего лишь начало».
Но лалла Тор на ферме, как и лалла Мани в Фесе, никогда не смеялась. Она всегда была очень серьезной, приличной и правильной. Будучи старшей женой дедушки Тази, она занимала в семье очень важное положение. Еще у нее не было обязанностей по хозяйству, и она была очень богата. Этих двух привилегий Ясмина терпеть не могла. «Мне все равно, насколько богата эта женщина, – говорила она, – но она должна работать, как все мы. Мусульмане мы или нет? Если да, то все равны. Так постановил Аллах. И его пророк учил тому же». Ясмина сказала, что я ни за что не должна мириться с неравенством, потому что это неразумно. Вот почему она назвала свою жирную белую утку Лалла Тор.
Глава 4. Первая жена мужа Ясмины
Когда лалла Тор услыхала, что Ясмина назвала ее именем утку, она страшно разозлилась. Она позвала дедушку Тази к себе в комнаты, которые на самом деле представляли собой настоящий отдельный дворец с внутренним садом, большим фонтаном и великолепной стеной длиной десять метров, облицованной венецианским стеклом. Дедушка явился неохотно, неторопливо делая большие шаги, с Кораном в руке, показывая своим видом, что его оторвали от чтения. На нем были обычные свободные штаны из белого хлопка, тонкий хлопковый камис, тоже белый, фараджия и желтые кожаные тапочки[5]. В доме он никогда не носил джеллабы, если только не принимал гостей.
Внешне дедушка выглядел как типичный северянин из Рифа, откуда происходила его семья. Он был высокий, с угловатым лицом, светлой кожей, светлыми и некрупными глазами и держался очень отстраненно и надменно. Жители Рифа гордые и не очень разговорчивые люди, и дедушка терпеть не мог, когда его жены пререкались или разжигали какие-либо иные конфликты. Как-то раз он целый год не разговаривал с Ясминой и выходил из комнаты, как только она туда входила, потому что она спровоцировала две ссоры в течение одного месяца. После этого она могла себе позволить ввязываться не более чем в одну ссору раз в три года. На этот раз дело касалось утки, и вся ферма навострила уши.