Инженер-капитан вдруг неожиданно шагнул к рыжему и крепко и дружелюбно хлопнул того по плечу:
— Домой? Нах хауз?
— Яволь, — щелкнул каблуками тот.
— Подучился малость? Разобрался что почем?
— Понимайт ошшень карошьо. Гут. Русь гут… Нах Дойчлянд социализмус… Я-а… — И он засмеялся весело и непринужденно. Оба русских офицера заметили, что в этом смехе не было и тени угодливости.
«Как же все изменилось, — подумал Зуев. — Нет, пожалуй, и этим людям суждено во многом перемениться. Одни уже научились прямо смотреть в глаза, другие вытряхнут из себя эту мелкую жадность, а третьи, пройдя через горнило труда и страданий, и нас поймут лучше. Нет, научится старушка Европа уважать советского человека. Научится! Недаром мы страдали, шли на штурм невероятных трудностей, недаром сознательно отказывали себе в самом необходимом. Недаром воевали… Надо, надо, чтобы и люди новых стран, примыкающие к нам, тоже заплатили эту дань будущему. Жестокую, но радостную дань. По́том и кровью! А надо ли? Может быть, они счастливее? И без этого обойдутся?» — вдруг усомнился Зуев.
Так и не решив для себя этот сложный вопрос, он козырнул капитану, захлопнул дверцу машины и задумчиво включил зажигание. Зафыркал мотор. Зуев развернул машину и, выехав к повороту, еще раз оглянулся.
Рыжий немец все стоял и улыбался. А на прощание взял под козырек.
Польские земли, которые Зуев прошел в конце 1944 года и в начале 1945 года вдоль и поперек, его интересовали мало. Он стремился скорее к родным границам, а здесь он навоевался вдоволь несколько месяцев назад.
Но и тут он увидел кое-что интересное. В народе шла борьба; старые силы цеплялись за конфедератки, замки, фольварки, им снилась Польша — галантная и галантерейная, как Франция; новые — творили демократические порядки. Шла земельная реформа. Воспрянули духом шахтеры. А быт еще был военный. Водился бимбер — так называли обыкновенную самогонку; продолжалась развитая до невероятных размеров в разрушенной войной стране спекуляция — шмуголь; немцев презрительно звали скопчаками.
Как ни торопился Зуев, после Лодзи он задержался. Из Германии на Украину гнали гурты скота. Зуев подсадил колхозного бригадира, черниговского усатого дядьку с выбритыми дублеными щеками, вспаханными глубокими морщинами. Человек он был словоохотливый и всю дорогу рассказывал о своих впечатлениях о Германии, где он пробыл почти: месяц, подбирая для родного колхоза гурт скота, равноценный тому, какой угнали фашисты из его села.
— Нам чужого не требуется. Сколько заграбили — столько, тютелька в тютельку, и отдайте, — говорил он.
— А если падет по дороге? — спросил Зуев.
— То вже наша печаль. Мы на месте отдали, хоть и не по своей воле. Значит, на ихнем проклятом месте и получать должны, спасибо нашей армии. Вот так… Ну, девчатам за труды всякого тряпья, да подушек, да тех буржуйских меховых закутанок, черными бурками они зовутся, хотя и совсем они не черные, а сивые. Разрешил… вроде за процент и за ихнюю пропащую через того Гитлера молодость. Но только в эсэсовских замках. А у народа — ни-ни.
— А себе? — искоса поглядывая на хитрого украинца, спросил Зуев.
— Себе? Себе люльку подобрал на каком-то пожарище…
— И всё?
— Всё. А навищо козакови ворота? — наполняя весь кузов машины дымом, отвечал спокойно колхозный бригадир.
Долго ехали молча.
Затем собеседник поглядел по сторонам, покачал неодобрительно головой и, видимо, вспоминая о порядках, вернее, беспорядках, виденных им между Одером и Вислой, задумчиво сказал:
— Гитлер и наш районный шеф полиции Нычипор Бамбула на евреев зря поклеп возводылы…
Зуев заинтересовался.
— Ну що воны нация торговая и, значит, паразиты. Наиздывся я по Европам… Так от где торгують… Оце так! Один мае дюжину пуговыць, другой — шкирку на дамские тухвельки, четвертый — пачек пять сигарет, и кожен хоче обмануть другого. А коло хаты нагажено, а дороги такие, что ребра на них поломаешь… И все торгують, проше пана, торгують…
Зуев даже смутился от такого откровенного шовинизма:
— А шахтеры?
— Ну, то трудящий народ. А трудящий народ везде один. Що в Расеи, що у нас, на Донце, що под тою Одрою…
— Чего же ты, бригадир, так на освобожденных братьев?
— А хиба я про братов славян? Я про мелку буржуазию. Самое подлое племя это на свете. У нас в оккупации оно тоже вылезло, как жаба весною. Бендера их крепко ожывляв… А если говорыть про полякив, то до ных мий такый упрек: дуже воны этой мелкой торговле да шпекуляции волю дають… А впрочем, то вже ихне дило… Потом покаються. Труднее им до социализму повертать будет. А сегодня — самый раз.
Зуев заметил, как прищуренный зрачок бригадира мельком скользнул по его лицу.
— Помню, как тогда, когда батьки наши с гражданской по домам попрыходылы, и у нас… во время нэпа частник полиз було…
— Что-то не верится, чтобы у нас даже во время нэпа была такая сплошная спекуляция… — возразил Зуев. — Ну, допускаю, что гнилое мещанство или еще не приспособившиеся из мелкого люда занимались этим.
— Это ты верно подметил, — подхватил бригадир. — А ведь здесь Европа… — И, отвернувшись, он ловко циркнул сквозь щербинку в передних зубах.
Зуев улыбнулся одними губами, не отрывая глаз от дороги.
— А песню тебе не доводилось слышать? — спросил бригадир. — Я в терчастях, помню, служил, под Харьковом… — Он замурлыкал навязчивый мотивчик песенки двадцатых годов, слышанной и Зуевым в детстве:
И по винтику, по кирпичику
Растащили весь этот завод…
— А еще вот: «Как родная меня мать провожала…» — улыбаясь, запел Зуев.
— Пели по праздникам… Только и я тогда совсем сопляк был. А тебе откуда это известно? Годков мы вроде разных… — И, не договорив, бригадир опять циркнул за ветровое стекло.
Зуев слыхал все эти песенки от матери, молодой еще тогда, бойкой заводилы из женотдела.
— Так про это в книжках много написано — доводилось читать, — сказал Зуев.
Впереди заклубился столб пыли. Замельтешили коровьи хвосты. Бригадир стал прощаться и соскочил с машины, как только поравнялись с повозкой, запряженной битюгами. На возу пестрел целый букет украинских девчат.
Они, увидев за рулем молодого офицера, стрельнули глазами. Одна, самая бойкая, закричала пассажиру Зуева:
— А мы уже думали: вас герман где-сь перехопил, товарищ бригадир!
Черниговец усмехнулся:
— Черта с два, Катерино. Меня теперь и сам бис не возьмет. Прошел огонь и водопроводную трубу. Перекур, дивчата! Перекусить надо. И товарища офицера мне покормите.
Стадо согнали на обочину, к речушке. Быстро расстелили пятнистую плащ-палатку. Соорудили еду. Странный обед был сервирован украинскими колхозницами. Голландские шпроты и сардины, похожая на макароны сушеная картошка, такой же сушеный лук, маринованные фрукты. Запивали все это сидром из канистры. Но чуднее всего был хлеб, завернутый в фольгу, нарезанный тоненькими ломтиками.
— Из интендантских подвалов брали, — буркнул черниговец, пережевывая похожий одновременно и на глину и на шоколад хлеб. — Говорят, годами лежать может. Химия со стратегикой. За питательность только не очень уверен. Витамины, товарищ капитан, вещь природная. Длительного хранения не выносят — разлагаются.
Погремев серебряной бумажкой, с сомнением покачал головой и неуверенно добавил:
— Впрочем, немец — он же обезьяну выдумал. Может, в такой упаковке и витамин держится? Только, по-моему, желудку свежий подовый хлеб ни в какое сравнение с этими «конфетками» не годится.
Зуев никак не мог отковырнуть прилипший к зубам хлеб, а черниговец мрачно буркнул:
— Стратегика…
Подошли к реке. Зуев с удовольствием почистил зубы. Красношерстные коровы большими глазами маслянисто глядели, как капитан причесывал свой смоченный в польской речушке чуб гребенкой и щеточкой с зеркальцем на обороте. Военторговская фуражка придавала ему лихой вид, необычный после приевшихся за три года пилоток и ушанок.