Параллельно с ростом заработков постепенно иссякал источник прибавочной стоимости: рабочий день сокращался, причем ощутимо. Например, на верфях Джерроу и химическом производстве Ньюкасла рабочая неделя уменьшилась с 61 до 54 часов, и даже на текстильных фабриках, где пот всегда лился ручьями, рабочие теперь вкалывали всего по 57 часов. Конечно, владельцы производств жаловались, что их издержки на зарплату выросли больше чем на 20 %. Но каким бы дорогостоящим ни был прогресс, он приносил выгоду, пусть и нематериальную. Стоило уровню жизни подняться – и волнения 1848 года моментально улеглись. Как сказал один промышленник из Стаффордшира, «только дайте им приличную работу, и разговоры о политике прекратятся сию же минуту».
С подобным развитием событий приходилось смириться даже Марксу и Энгельсу. «Английский пролетариат фактически все более и более обуржуазивается, – досадовал Энгельс в письме к другу, – так что эта самая буржуазная из всех наций хочет, по-видимому, довести дело в конце концов до того, чтобы иметь буржуазную аристократию и буржуазный пролетариат рядом с буржуазией».[139]
Вывод налицо: Маркс начал приветствовать грядущее крушение слишком рано. Конечно, его преданные почитатели утешали себя тем, что «неизбежное» останется неизбежным и неблагоприятное развитие событий на протяжении нескольких десятков лет не способно изменить направление марша истории. А вот наблюдателям-немарксистам великий викторианский подъем говорил совсем о другом. Перспективы нашего мира позволяли заглядывать в будущее с надеждой, и зловещие предсказания оригиналов вроде Маркса в этой обстановке казались бредом недовольного всем радикала. В итоге сконструированная Марксом интеллектуальная бомба разорвалась почти беззвучно; вместо шквала возражений он наткнулся на непреодолимую стену молчания.
Случилась необычная вещь: экономика перестала быть постоянно разрастающимся набором взглядов на мир – и философа, и биржевого игрока, и революционера, – теперь ее целью уже не было освещение того пути, что избирает общество. Теперь она стала уделом ученых; и если ранние экономисты стремились осветить весь мир маяками своих открытий, то этим было довольно одного, но яркого луча.
На то была своя причина. Как мы уже видели, паруса экономики в викторианской Англии надувал ветер прогресса и оптимизма, давший о себе знать в конце XIX века. В воздухе висело ощущение постоянного улучшения, и вполне понятно, что поводов для обеспокоенных расспросов о цели путешествия становилось все меньше. Именно в этой обстановке и родилась целая плеяда просветителей – тех людей, кто изучал строение системы вплоть до последнего винтика, но не отпускал комментариев о ее нынешнем состоянии или грядущей судьбе. На первые роли в экономической науке вышли ученые. Их вклад в ее развитие очень важен, но язык не поворачивается назвать его жизненно важным. Ибо такие люди, как Альфред Маршалл, Стэнли Джевонс, Джон Бейтс Кларк, а также сотрудники процветавших вокруг них факультетов считали, что волки в экономическом мире уже перевелись, а значит, отпала необходимость обсуждать вопросы жизни и смерти. Отныне мир населяли очень приятные, пусть и воображаемые овцы.
Самое точное схематическое изображение этих овечек можно найти в небольшом томике под названием «Математическая психология», увидевшем свет в 1881 году, всего за два года до смерти Маркса. Его автор – странный, чуравшийся людей профессор Фрэнсис Исидро Эджуорт, племянник той самой Марии Эджуорт, что когда-то играла в шарады с Рикардо, – был хоть и не самым выдающимся мыслителем, но типичным представителем этой породы людей.
Без всяких сомнений, Эджуорт был талантливым ученым. Когда на итоговых испытаниях в Оксфорде ему был задан особенно заковыристый вопрос, он поинтересовался у экзаменаторов, «стоит ли ему отвечать коротко или обстоятельно»,[140] а затем говорил на протяжении получаса, щедро сдабривая свою речь греческими фразами.
Эджуорт был увлечен экономикой не потому, что та помогала объяснить, обвинить либо оправдать наш мир или открывала новые перспективы, мрачные или светлые. Этот чудак восхищался тем, что экономика имела дело с количествами, ну а все, что касалось количеств, можно изложить на языке математики! Процесс перевода требовал абстрагирования от находившегося в состоянии постоянного напряжении мира ранних экономистов, но взамен он предлагал мир настолько точный и аккуратный, что потеря не казалась невосполнимой.
Прежде чем отразить реальность в зеркале математики, мир надо было упростить. Все упрощения Эджуорта сводились к одной предпосылке: каждый человек – это машина по получению удовольствия. Впервые эта концепция была использована в начале XIX века Иеремией Бентамом под привлекательным названием «арифметики счастья»: человечество рассматривалось как совокупность живых калькуляторов, безошибочно выявлявших выгоды и потери. Каждый устраивал свою жизнь так, чтобы максимизировать удовольствие, вычисляемое его счетной машиной. К этой весьма общей философии Эджуорт присовокупил математическую точность – и получил на выходе лучший из всех возможных миров.
Подобные взгляды разделяло множество людей, но Эджуорт кажется чуть ли не самым необычным из всех. Сам он отличался от машины удовольствий настолько, насколько это вообще возможно. Крайне застенчивый, он постоянно покидал людскую компанию ради общения с самим собой; он тяготился бременем материального мира и, в отличие от многих, не извлекал никакой дополнительной прибыли из своей собственности. Стены его комнат были голыми, за книгами он отправлялся в публичную библиотеку; у него не имелось ни столовых приборов, ни канцелярских принадлежностей, ни даже марок. По-видимому, наибольшее удовлетворение он получал, занимаясь построением своей замечательной воображаемой экономической Ксанаду.[141]
Совершенно не важно, какими мотивами он руководствовался, – предпосылки Эджуорта принесли прекрасные интеллектуальные плоды. Ведь если определить экономику как изучение соперничества человеческих счетных машин за кусочек общественного счастья, то можно показать – с неопровержимостью, свойственной дифференциальному исчислению, – что в мире совершенной конкуренции каждая машина удовольствий достигнет наивысшего счастья, которое общество в состоянии создать.
Иными словами, если наш мир до сих пор не являлся лучшим из всех возможных миров, он не растерял шансов таковым стать. Увы, он мало походил на игру по правилам совершенной конкуренции. Несмотря на очевидные выгоды, связанные с преследованием собственных эгоистических целей, люди обладали прискорбной привычкой объединяться в группы. Так, профсоюзы находились в прямом конфликте с принципом «каждый сам за себя», а несомненные неравенства в распределении богатства и власти не позволяли назвать стартовые позиции одинаковыми для всех.
Ничего страшного, сказал Эджуорт. Природа позаботилась и об этом. Даже если в краткосрочном периоде профсоюзы выгадают за счет объединения усилий, легко увидеть, что в более длительной перспективе они обречены на поражение. По сути, они лишь круги на воде, периодические колебания в идеальной конструкции. И тот факт, что хорошая родословная и богатство влияют на исход экономической игры, можно тоже объяснить в терминах математической психологии. Все индивиды суть машины для получения удовольствия, так стоит ли удивляться, что одни машины просто-напросто лучше других? Мужчины больше женщин расположены к ведению бухгалтерии, да и присущий «аристократии умений и таланта» особый вкус к маленьким радостям жизни заметно отличает ее от рабочих с их неуклюжими механизмами получения удовольствия. Таким образом, человеческая арифметика вполне могла работать нам на благо; с ее помощью было несложно объяснить существовавшие различия по полу и положению в обществе.