Литмир - Электронная Библиотека

Первая картина, в которую я всмотрелась (просто потому, что она была ближе всего), изображала сверкающую золотом историческую сцену, и с первого взгляда я могла бы приписать ее Клоду. Из-за возбуждения я не запомнила точное название, но темой было падение Карфагена. Зритель словно располагался в нижнем левом углу картины — возможно, при входе в большой дворец, потому что передняя часть в тени. Прямо перед ним, как мусор, вынесенный на берег прибоем, лежала куча самых разных предметов: горка фруктов; знамя с гербом и венок увядших цветов; брошенные плащи и оружие; странный коричневый предмет, с выступом сверху, похожий на бакен с цепью, но если подумать пару секунд, он мог быть и чем-то из живой природы, вроде огромного спрута или внутреннего органа зверя. Позади видна была узкая набережная, а потом сверкающая полоска воды, окаймленная на расстоянии проступающими сквозь дымку рядами мачт, которые тянулись до горизонта. Над ними — почти в центре холста, только чуть-чуть смещенное влево — сияло пылающее солнце, и оно наполняло небо таким ярким сиянием, что оно жжет глаза всем, кто на него посмотрит.

По сторонам гавани, словно створки челюстей, теснились классического вида здания, на ступенях которых стояли крошечные кукольные фигуры. Здания слева отличались барочной пышностью и были покрыты узорной резьбой, но те, что справа — а именно они притягивали взгляд из-за диагональной перспективы, — более сдержанны: минуя странную башенку, похожую на маяк для гномов, зритель словно входил в них по узкой лестнице (такой узкой, что чувствовалось, как стены не позволят вам свободно выдохнуть), а потом постепенно поднимался, пока наконец не достигал храма, простого, как Парфенон, на вершине далекой горы.

Я мало что помнила о падении Карфагена — только то, что защитникам пришлось сдать свое оружие и детей Риму, но смысл картины казался достаточно ясным. На самом деле это была притча, написанная красками, в отличие от написанных буквами, из правого верхнего угла к левому нижнему. Когда-то карфагенцам хватало сил и строгости, чтобы взбираться по прямой узкой тропе, но по мере того, как их богатство и мощь стали расти, они оставили строгие высоты величия, забыли о труде и дисциплине, спустились в пышно разукрашенные кварталы по левую сторону, где и рассеяли свое могущество в лени и роскоши.

Картина была датирована 1817 годом — два года после поражения Наполеона, и мне внезапно пришло в голову, что Тернер, наверное, задумал ее как предупреждение Англии — ведь могущественная торговая империя представляет собой Карфаген наших дней, — чтобы она не расслаблялась и не погружалась в созерцание. Преисполнившись уверенности (глупой, как я сейчас думаю), что я правильно поняла этот сюжет, я повернулась ко второй сцене в духе Клода — «Залив Байя, с Аполлоном и Сивиллой», чтобы попробовать разгадать и ее секреты.

Вторая картина была попроще и поспокойнее, яростное солнце и резкие линии зданий сменились мягким светом и плавными изгибами. Зритель словно стоял (снова чуть слева от центра) на широкой песчаной тропе, которая манит и ведет к золотому берегу. Каменный пирс, вдоль которого выстроились лодки, уходит по диагонали в море, показанное только как длинный голубой лоскут посередине холста, но этого хватает, чтобы вызвать приступ томления и заставить почувствовать теплый ветерок на лице, запах соли и аромат диких цветов. Залив окружен невысокими холмами бледного желтовато-зеленого цвета, этот цвет превращается в серый на горизонте и распадается на темные кусты, заросли и листья вблизи. Только присмотревшись, можно разобрать, что среди листвы и камней есть разрушенные здания: руины каменных стен теряются среди песка, а заросли колючек прикрывают две подземные арки, будто два больших глаза, разделенные кирпичным носом, на верхушке зарытого черепа. Подчеркивая атмосферу опасности, в нижнем правом углу картины прячется, поджидая добычу, едва заметная змея того же цвета, что и земля.

Над картиной доминирует V-образная пара деревьев справа; от нижнего края холста они тянутся вверх, откидывая полосу тени почти до левого края. Здесь появляются новые живые существа: сначала, прямо под деревьями, крошечный белый кролик (будущая жертва змеи?), а потом, с другой стороны тропы, — сами Аполлон и Сивилла. Аполлон, одетый в красную мантию, с венком на голове, протягивает руку к Сивилле, а она, обнаженная выше пояса, стоит на коленях на камне, вытянув руки и слегка наклонившись. Оба персонажа какие-то плоские, слишком маленькие и производят странное впечатление, будто их вырезали из другой картины и наклеили на эту. Особенно поражает кукольная внешность Сивиллы, как у фигур на «Падении Карфагена», — будто ее нарисовал талантливый ребенок, а не гений, создавший остальную картину. Форма ее рук и ног тоже странная: они затуплены, как плавники, вместо сложной геометрии человеческих конечностей. Можно подумать, что Тернер замыслил ее русалкой, а не женщиной, и это впечатление только подчеркнуто ее платьем, которое сверкает, как чешуя, и липнет к ее ногам.

Уолтер несколько раз ругал меня за излишнюю практичность — за то, что я предпочитаю сухие факты сладкому, но нематериальному миру мифа и фантазии. Теперь я впервые чувствовала справедливость его критики, потому что, если я когда и знала историю Аполлона и Сивиллы, то совсем позабыла, и мне пришлось найти его и попросить объяснить. Когда я его нашла, он как магнитом был притянут к еще одной вспышке цвета вроде той, что поразила нас при входе: квадратный холст, разрезанный пополам горизонтальной кроваво-красной полосой, такой яркой, что ее было видно за полмили. Я встала рядом с ним и спросила:

— Что Аполлон сделал Сивилле? Или это не стоит рассказывать на публике?

— История грустная, — отозвался он, — но вполне приличная. Он позволил ей жить столько лет, сколько она удержит песчинок.

Это, по крайней мере, объясняло форму ее подобных плавникам рук.

— И что получилось?

— Он сдержал слово; но она забыла попросить о вечной юности и постепенно усохла до такой степени, что от нее остался только голос.

Я решила, что теперь понимаю тему, и все же у меня до сих пор остается легкое ощущение неразгаданной загадки. Но тогда меня отвлекла квадратная картина, которая, когда мы подошли, властно захватила наше сознание новыми тайнами. Теперь я увидела, что красная полоса — это огненный закат, разливающийся (изображение было столь смутное, что точнее сказать было трудно) по какому-то заброшенному берегу. На берегу стоял Наполеон со сложенными на груди руками и задумчиво опущенными глазами; за спиной у него виднелась фигура британского часового, а на мокрый песок падала его длинная тень. Он смотрел на крошечный треугольный предмет, который я опознала, прочитав название картины: «Изгнанник и наскальный моллюск, 1842». Справа сгрудились обломки, возможно, разбитого корабля, и над всем этим дымился разрушенный войной город.

Мы постояли несколько секунд, молча глядя на картину, потом Уолтер вздохнул и произнес:

— «И свет во тьме светит…»

Он помедлил, будто ожидая, что я продолжу, и я сказала:

— «…и тьма не объяла его»?[2]

Он кивнул, но больше ничего не прибавил. Я не совсем поняла, что он имел в виду, — может быть, будучи художником, он просто восхищался даром создавать такой яркий цвет, который будто жжет изнутри, — но его слова помогли мне кое-что узнать и удивили так сильно, как если бы он выругался. Подумав немного, я разобралась в своих чувствах. Несомненно, Тернер запечатлел красоту солнца лучше любого другого известного мне художника, но во всех его картинах присутствовало и что-то ужасное — жестокость, неудержимое стремление к разрушению, и это более подходило для кровожадного божества ацтеков, чем для чистой любви Господа нашего, выраженной в прекрасных строках из Евангелия от Иоанна.

Ничего этого я не сказала Уолтеру, потому что не желала его беспокоить, во всяком случае, пока не посмотрю побольше и не решу, справедливо ли мое впечатление. Однако я, не колеблясь, указала на другую замеченную мной странность: хотя техника очень отличалась от ранних работ Тернера — мазки такие грубые и размашистые, будто краску накладывал безумец в приступе лихорадки, — фигуры Наполеона и его охранника тоже казались игрушечными, будто они не люди, а оловянные солдатики. Я решительно сделала из этого вывод.

вернуться

2

Иоанн 1:5. — Примеч. перев.

18
{"b":"556613","o":1}