Раньше Салли старалась хлопотать в его спальне и кабинете только в те часы, когда он уезжал из особняка по делам, или был занят с гостями, или обсуждал текущие дела с Уильямом Шортом. Теперь Джефферсон придумывал разные предлоги, чтобы оказаться с ней наедине. Её рассказы о жизни в Виргинии, о соседях и родственниках, о новом колодце, который вырыли в Монтичелло на южном склоне, возрождали в нём томительную память о родных местах, обостряли желание — мечту — вернуться туда. И ведь не было ничего невозможного для них в том, чтобы поселиться там вдвоём! Мария Косуэй была несовместима с его любимым горным обиталищем. А Салли была неотделимой частью его, она росла под его крышей, она играла под ветвями груш и яблонь, посаженных им.
В отправленном недавно письме американской приятельнице, сравнивая француженок с американками, Джефферсон уподобил одних амазонкам, других — ангелам. «Вспомните этих парижских дам, как они носятся по улицам в погоне за удовольствиями, кто в колясках, кто верхом, а кто и пешком, ищут своё счастье в бальных залах и на вечеринках, забывая о том, которое они оставили у себя дома в детской. Разве можно сравнить их с нашими соотечественницами, занятыми нежной заботой о своих семьях, умеющих разглаживать морщины политических раздумий на лбах своих мужей?!»
Салли созналась ему в том радужном облаке из разных «как будто», которыми она умела украшать свою жизнь. Но также призналась, что когда она с ним, нужда в «как будто» исчезает. А однажды он вернулся домой после обильных возлияний в доме Лафайета и наутро плохо помнил, как прошла их ночь. И Салли, лёжа рядом с ним в постели, смущённо попросила, чтобы он и впредь называл её так, как в этот раз.
— Да? А как я называл тебя?
— Вы всё твердили: «Агарь! Агарь! Агарь!»
По воскресеньям обе дочери Джефферсона приезжали в особняк Ланжак и либо проводили время с отцом, либо принимали друзей у себя, либо уезжали в гости, на вечеринки, на музыкальные собрания. Пэтси нередко брала с собой и Салли, которую она представляла своим подругам как родственницу из Америки. Талант портнихи в соединении со щедростью хозяина позволял девочке одеваться так, что с ней не стыдно было появиться и в модном салоне. Брат Джеймс занимался французским языком с нанятым учителем, и Салли часто присутствовала на этих уроках. Она быстро превращалась в парижскую мадемуазель, только с лёгким английским акцентом и замечательным ровным загаром — шарман, манифик!
Несчастье грянуло в середине апреля.
Дочери, как обычно, приехали вечером в субботу, но утром к завтраку вышла только Полли.
— А где Пэтси? — встревоженно спросил Джефферсон. — Неужели заболела? Этого нам ещё недоставало!
— Нет, — ответила Полли, не глядя на отца. — Она уехала обратно в пансион.
— Как уехала? Не предупредив, не спросив разрешения, не попрощавшись? Что случилось?
Всё объяснилось через полчаса. Салли вошла в кабинет и, потупив глаза, сказала:
— Пэтси ночью зачем-то спустилась на второй этаж. И увидела, как я выхожу из вашей спальни.
А через три дня мистеру Джефферсону было доставлено письмо. В нём его дочь, Марта Джефферсон, официально извещала его, что в душе её произошёл религиозный переворот, что она приняла решение поступить в монастырь и, так как по правилам католической церкви для этого необходимо разрешение родителей, она просит отца дать согласие на такой важный для неё жизненный шаг.
Прочитав письмо, Джефферсон немедленно вызвал дворецкого Пети, велел закладывать карету. Помчался в пансион, осыпал упрёками директрису: «Так-то вы выполняете обещание не заманивать учениц в католичество!» Забрал обеих дочерей прямо посреди уроков. («За вещами пришлём потом!») Привёз их в особняк Ланжак. Отвёл Марту-Пэтси в свой кабинет, посадил перед собой, взял за руки и обрушил на её голову краткий курс по истории Церкви, к которой она захотела присоединиться.
Крестовые походы, кровавые бесчинства на пути, массовые убийства православных христиан в захваченном Константинополе. Перед штурмом Тулузы, укрывшей еретиков-катаров, солдаты спрашивали священников, как им отличить еретиков от католиков. «Убивайте всех, — отвечали те, — Бог отличит своих от чужих». Пытки инквизиции. Позорная торговля индульгенциями. Сонмы сожжённых заживо, скорбные тени Яна Гуса, Иеронима Пражского, Джордано Бруно и тысяч безвестных жертв религиозного мракобесия.
— А вот что они творили здесь, во Франции, каких-нибудь сто лет назад!
Он вскочил со стула, достал с книжной полки том воспоминаний герцога Сен-Симона, начал читать:
— «Отмена Людовиком XIV Нантского эдикта, предоставлявшего гугенотам право открыто исповедовать свою веру, лишила королевство четвёртой части народонаселения, разорила торговлю и ослабила государство во всех частях, надолго отдала население на открытое и официально разрешённое разграбление вооружёнными отрядами драгун; дозволила истязания и пытки, от которых умерли тысячи людей обоего пола, растерзала целый мир семейств, обрекая обобранных на голодную смерть… Глазам всех предстало ужасное зрелище целого народа изгнанников и беглецов, выброшенных на улицу, хотя и не совершивших никакого преступления… Знатные, богатые, старцы, люди обеспеченные, слабые, не привыкшие к лишениям, были осуждены грести на галерах и страдать от бича надзирателя исключительно за религию…»
Поставив на место том Сен-Симона, Джефферсон извлёк другую книгу, потоньше.
— Вот здесь великий Вольтер описал, что они проделали с невинным жителем Тулузы, протестантом Жаном Каласом, каких-нибудь 25 лет назад. Его взрослый сын покончил с собой, но отцу и другим членам семьи предъявили обвинение в убийстве. Они якобы хотели воспрепятствовать переходу молодого человека в католицизм. Так как доказательств не было, обвиняемого подвергли пыткам. Сначала растягивали на дыбе. Потом вливали в него горячую воду кувшин за кувшином. Потом привязали к колесу на площади и железными прутьями перебили руки и ноги. Но несчастный всё равно вопил о своей невиновности.
Джефферсон прекрасно понимал, что одними разоблачениями католицизма ему не удастся отвоевать сердце дочери, вернуть ей интерес к радостям светской жизни. По его просьбе друзья и знакомые стали засыпать Пэтси приглашениями на балы и вечеринки, маскарады и театральные премьеры. Конечно, весь этот вихрь развлечений требовал новых нарядов, и счета от модных и ювелирных лавок начали расти в апреле и мае стремительно. Для Салли на несколько недель была под предлогом обучения снята комната в доме мадам Дюпре, владелицы прачечной, обслуживавшей особняк Ланжак.
Джефферсону были понятны чувства его дочери, он видел душевную смуту её матери, Марты Вэйлс-Скелтон, которой надо было как-то уживаться с греховным увлечением своего отца, жить бок о бок с его цветными отпрысками, о которых, конечно, знали и судачили все родные и знакомые. Ощущал ли он себя виноватым? Готов ли был расстаться с новым, доставшимся ему счастьем, чтобы избавить дочь от таких же переживаний? Когда зануда-разум снова и снова задавал ему этот вопрос, сердце снова и снова отвечало ему: «Нет. Не отдам. Ни за что. Не откажусь. Буду сражаться до конца за обеих».
В конце августа наконец пришло долгожданное известие: американский конгресс разрешал своему посланнику поехать на родину в заслуженный — после пяти лет! — отпуск. Во время его отсутствия дипломатические функции будет выполнять секретарь посольства мистер Шорт.
Начались предотъездные хлопоты, поиски подходящего корабля, упаковка багажа. Горы ящиков, сундуков, баулов росли во всех комнатах и залах особняка Ланжак, грузчики постепенно увозили их на склад транспортной конторы. Любимые вещи будто нарочно попадались на глаза хозяину и печально спрашивали: «Неужели ты готов расстаться со мной?»
Нет, как правило, он не был готов.
Список предметов, увозимых за океан, делался всё длиннее. Кровати, матрасы, стенные часы, одежда и обувь, клавикорды и гитара для Пэтси, ящики с вином, сыром, чаем, картины, бюсты, вазы. Отдельный список перечислял саженцы: два пробковых дерева, четыре абрикосовых, белая фига, пять лиственниц, четыре груши, три итальянских тополя и множество других кустов и растений.