Джефферсон задумчиво листал лежащие перед ним бумаги с отпечатанными текстами правил.
— Дорогой Уильям, вы знаете моё отношение к институту рабовладения. Если бы я увидел реальную возможность немедленно покончить с ним, я бы тут же присоединился к движению аболиционистов. Но эти близорукие идеалисты, призывающие сегодня же освободить невольников, имеющих профессию, не хотят видеть, что каждая плантация представляет собой цельный организм, питающий своими трудами не только белых хозяев, но также чёрных малышей и стариков. Что станет со старыми и малыми, если все работоспособные вдруг покинут поместье? Вашингтон рассказывал мне, что его Маунт-Вернон уже перестал приносить доход: всё, что выращивается там, идёт на поддержание жизни чёрных. Если бы у него не было земель, сдаваемых в аренду, ему не на что было бы жить.
— Да, та же проблема встанет и перед вами, когда вы вернётесь в Виргинию. Но что вы решите сейчас в отношении Хемингсов? Будете рисковать и дальше, не регистрируя их как положено?
— Не знаю. Мне нужно подумать. Что-то в душе противится, мешает подчиниться такому вторжению государства в мою жизнь. Но, конечно, я очень благодарен вам за то, что вы разузнали всё это для меня, поставили в известность.
Несколько раз Джефферсон навещал Марию в доме её приятельницы княгини Любомирской. Иногда Мария опаздывала к назначенному часу, и тогда он имел возможность побеседовать с хозяйкой дома. Его необычайно занимали её рассказы о трагической судьбе Польши в последние десятилетия. Страна, которая в XVII веке была империей, простиравшейся от Балтийского моря до Чёрного, в веке XVIII постепенно хирела, терпела поражения в войнах, теряла территории, которые переходили под власть грозных соседей: Пруссии, Австрии, России. В чём же была причина?
Княгиня считала, что главная причина ослабления её страны — старинное «право вето», позволявшее любому члену правящего сейма наложить запрет на предлагаемый закон, даже если все остальные считали его абсолютно необходимым. Джефферсон слушал её с огромным интересом, потому что и Америка в те месяцы стояла перед решающим политическим выбором: какую меру независимости оставить отдельным штатам, какой мерой власти наделить центральное правительство? Проект конституции, выработанный летом на съезде в Филадельфии, был разослан для утверждения в штаты, и друзья держали его в курсе кипевших дебатов. Выбираемый на долгий срок президент — разве это не аналог выбираемого польского короля? И к чему эта система привела Польшу сегодня?
— Пятнадцать лет назад три европейские империи вели свои войны на польской земле: Пруссия Фридриха Великого, Австрия императрицы Марии Терезии и Россия Екатерины Второй, — рассказывала княгиня. — Кто победил, осталось неясным, но кто проиграл, было очевидным — Польша. Она потеряла треть своей территории, которую разделили между собой жадные соседи. Тем не менее наш король Станислав Второй пытался провести много важных реформ. Поверьте, я хвалю его не потому, что он мой кузен, а потому что он искренний и убеждённый проводник идей Шарля Монтескье, Эдмунда Бёрка, даже вашего Джорджа Вашингтона. В союзе с сеймом он увеличил число гимназий и университетов, отменил право вето, разработал конституцию. Однако всё это пришлось не по вкусу русской императрице, и она грозит новым вторжением.
— Как странно! — удивился Джефферсон. — Французы считают её такой просвещённой государыней. Она переписывалась с их философами, пригласила в свою страну десятки европейских учёных.
— О, эта дама умеет пустить пыль в глаза. Её когти всегда спрятаны в дорогих русских мехах. На словах она требует от Польши установления веротерпимости по отношению к некатоликам: протестантам, православным, евреям. На деле же, после страшного восстания казаков на Урале, она боится любого дуновения свободы из соседней страны. Что произойдёт, если русские помещики последуют примеру польских и начнут массами отпускать на волю своих крепостных?
Если разговор уходил от политических тем и возвращался к светской жизни в Париже, Джефферсон порой не мог удержаться от жалоб на Марию, которая всё больше времени тратила на встречи с друзьями и знакомыми, на посещения выставок и спектаклей. Ему хотелось бы занять в её душе столько же места, сколько она занимала в его душе. Каждая её отговорка — «ах, я уже обещала вечер среды провести у графини» — «ох, мы с друзьями должны быть на приёме у английского посланника» — вызывала в нём укол ревности.
Княгиня сочувствовала ему и осторожно объясняла жизненные трудности Марии:
— Поймите, её зависимость от мужа не имеет границ. Он распоряжается деньгами, их дом и дорогие коллекции в нём — его собственность. Стоит ему прекратить ежемесячные субсидии, и она окажется в положении нищенки. У неё была надежда во время этого приезда в Париж получить заказы от друзей на портреты, но из этого ничего не вышло. Даже вы поручили писать портрет Лафайета Трамбаллу, а не ей.
— Но я не распоряжаюсь этими деньгами. Их присылает конгресс с подробными инструкциями. Я только могу порекомендовать того или иного художника.
— Это я понимаю. Но порекомендовали ли вы хоть раз Марию Косуэй?
Джефферсон смущённо умолк. Но вечером, оставшись в спальне один, учинил себе строгий допрос. «Почему ты этого не сделал? Считаешь Марию недостаточно талантливой? Или боишься, что выплывут ваши отношения? И тебя обвинят в выплате казённых денег собственной возлюбленной?»
За три прошедших месяца первоначальный пожар их романа заметно ослаб, подёрнулся пеплом сомнений. Радовать и одаривать чем-то тех, кого он любил, было для Джефферсона главным счастьем в отношениях с людьми. Но даже необъятный Париж с его прелестными окрестностями, похоже, исчерпал себя. В нём не осталось чудес, которыми можно было поделиться с Марией. Джефферсону казалось, что Мария ищет в нём не только страстного возлюбленного, но и рыцаря-спасителя, который мог бы вызволить её из тюрьмы безрадостного супружества. Но был ли он готов — способен на такой подвиг? Созрел ли для того, чтобы поставить любовь выше долга — перед дочерьми, перед близкими, перед тенью покойной жены, перед страной, наконец? Скандальный роман американского посланника с замужней иностранкой — на такую поживу накинулись бы газеты всех европейских столиц.
И когда Мария сообщила ему, что муж решительно потребовал её возвращения в Лондон и что отъезд назначен на 6 декабря, он не произнёс тех слов, которые она, наверное, ждала от него. Вместо них он стал говорить о том, что физическая разлука не сможет порвать невидимую связь их сердец. Что любовь навеки сковала их души и они будут хранить память друг о друге как святыню. И ждать, когда судьба снова подарит им счастье свидания. А пока он отложит все срочные дела, чтобы утром в день отъезда позавтракать с ней в ресторане и потом проводить, проехав в её карете до Сен-Дени.
Подъезжая утром 6-го к вилле княгини Любомирской, Джефферсон испытывал грусть, под которой еле слышно журчал ручеёк облегчения. Да, эта женщина была прелестна, неповторима, обворожительна. Но при этом слишком непокорна. Чтобы идти навстречу её порывам и желаниям, ему постоянно приходилось делать усилия над собой, в чём-то ограничивать свою свободу. Лучше будет, если она останется в его жизни далёкой мечтой, смутной надеждой, строчками надушенных писем. Писатель Стерн в своём «Сентиментальном путешествии» показал своим читателям, как можно любить на далёком расстоянии. Почему бы не последовать его примеру?
Княгиня сама вышла встретить его в гостиной. Она выглядела смущённой, взгляд её был полон сочувствия.
— Мария уже уехала, — сказала она. — Просила её извинить, оставила вам письмо.
Ошеломлённый Джефферсон с трудом распечатал конверт, не сразу смог поймать взглядом неровные строчки:
«У меня нет сил позавтракать с Вами завтра. Попрощаться один раз было достаточно больно. Я уезжаю в глубокой печали. То, что Вы отдали все заказы на портреты Трамбаллу, а не мне, показывает, насколько я Вам не нужна, насколько не могу быть полезной. А мне так хотелось бы отблагодарить Вас за доброе отношение ко мне».