…Лена повернулась на одной ножке, поглядела вокруг и махнула рукой:
— Я приберу все, когда вернусь когда-нибудь, — сказала она.
— Сядь, — коротко скомандовал он.
И когда она села, он вытащил из-за пояса наган и протянул ей, рукояткой вперед.
— Тяжеловатый, тебе бы что-нибудь поменьше калибром, — сказал он. — Но другого нет.
В первый момент Лена не поверила:
— Это ты мне?!
Федерико все так же нехорошо смотрел на нее… Он был необычно для себя бледен — смуглая кожа на его лице, посветлев, приобрела оливковый оттенок, глаза сузились, сделались из синих черными. И Лена только сейчас подумала, что он, пожалуй, пьян — опьянел за ужином от нескольких рюмок коньяка, которым угощал Веретенников.
— Хорошая штучка, — сказал он, — никогда не отказывает. Ты должна всегда носить ее, спать с нею.
— Спасибо, Федерико! — выговорила Лена с чувством. — У меня теперь будет свой револьвер.
Она сложила подносиком ладони и приняла на них эту увесистую, вороненую штучку, с узкой трубочкой ствола, с круглым, ячеистым барабаном, с рукояткой, заштрихованной мелкой насечкой; придержав дыхание, она присматривалась к «штучке».
Федерико отвернулся, ему было трудно расставаться с оружием; правда, у него оставалась еще винтовка — советский полуавтомат с тесаком и четыре гранаты, но и наган не помешал бы. И только эта ожившая в его памяти испанская картина толкнула Федерико на его подарок. Конечно, пока он находился здесь, он бы защищал эту беспечную девчонку из всех видов оружия, но уже завтра его может не быть с нею, вообще может не быть.
— А она заряжена? — спросила Лена. — Как из нее стреляют?
— Ничего не стоит, — сказал он. — Видишь — это предохранитель. Перед тем как стрелять, сделаешь вот так… а заряжать надо… Дай, я покажу.
Он ловко вытащил из барабана патроны, пощелкал курком, вновь зарядил наган и, вновь вынув патроны, вложил револьвер в ее пальцы.
— Давай, заряди сама, — скомандовал он. — Постреляй завтра по мишени, по пустым бутылкам… А придут наци — по наци!
Лена зажмурилась от сознания этой ужасной силы, что отяжелила ее руку; заряжая, она словно бы укладывала в барабан семь смертей!
— Не бойся стрелять, — сказал Федерико. — Я тоже вначале боялся стрелять по людям. Но наци — не люди, это волки… И они хуже волков. Это крысы величиной с волка… Увидишь наци — тут же стреляй, ничего не спрашивай, стреляй! Они хуже, чем крысы. И опаснее, потому что у них нет хвостов, они похожи на людей. Ну, а если… Ты понимаешь?.. И если меня не будет с тобой…
Он отвел взгляд: страшно было подумать, что ожидает эту девчонку в немецком плену.
— Я хочу сказать, что один патрон, последний, всегда должен оставаться… Один… Понимаешь? Чего тут не понимать?! — прикрикнул он на нее.
Лена кивала, соглашаясь со всем, что он говорил… Необычайное продолжалось в этот поразительный вечер.
— Ох, я поняла! — воскликнула она. — Федерико, я все поняла!
Щеки ее горели, а где-то у сердца появился ознобный холодок, совсем как бывало на сцене, когда она играла.
— Последняя пуля — в себя. Такой закон, да?
— До этого, конечно, не дойдет, — сердито сказал он.
— Ты думаешь? Все равно я так благодарна тебе!
— Убежден, не дойдет, — повторил он резко, с ожесточением, так как вовсе не был в том убежден…
По его впечатлениям, дело в городе, как и на всем русском фронте, обстояло безнадежно. А здесь, после вчерашней катастрофы на мосту, они все оказались в западне, из которой вряд ли кому удастся выбраться. И здесь повторялась Испания…
Лена, сидя, выпрямилась — ее словно бы приподняла новая мысль, и она сказала звонко, сильно, как говорила на сцепе в патетических местах.
— Но если мы будем вместе, ты… ты сам, Федерико, ты сам… если выйдут все пули, — она увлеклась и импровизировала, — ты сам убьешь меня, если будет надо.
Он, раздумывая, склонил голову — он отнесся к этой просьбе совершенно серьезно.
— Ты должен, должен дать мне слово! Федерико! Ты убьешь меня?
И он кивнул, взглянув на нее прямым взглядом.
— О, я тебе заранее благодарна!.. — воскликнула она.
Это было у нее очень искренно, и в то же время речь шла как будто не о ней, а о какой-то ее героине: все происходило, конечно, в жизни, но словно бы не совсем взаправду, как происходит в театре.
И они разом замолчали, сидя тесно, рядышком, потрясенные своим доверием друг к другу… В доме было тихо, все уже разошлись, улеглись; стукнули двери в кухне, и наступила полная тишина. Казалось, что на недолгий час тишина распространилась на весь оглушенный войной мир, и все забылись, свалившись в изнеможении; а бодрствовали только они двое.
— Чудо какое! — прошептала Лена. — Чудо, что мы встретились. Мы могли не встретиться.
Ей мерещилось, что и объяснение в любви произошло уже у них. Иначе как бы мог Федерико, если б не любил, пообещать убить ее.
— Удивительно все-таки… И я просто счастлива, что ты такой, Федерико!
Он поинтересовался:
— Какой?
— Прямой, смелый. Но может быть… Федерико, Федерико! — зашептала она. — А вдруг мы еще не умрем, еще поживем?
И это было то, во что она действительно верила всей жизнелюбивой верой юности — в невозможность своего исчезновения.
— И ты не убьешь меня…
Федерико повертел отрицательно головой.
«Лучше тебе от моей руки, — подумал он, — не получат тебя фашистские крысы».
— Это ты смелая, — сказал он вслух. — С тобой можно и на войну.
Она засмеялась.
— Со мной можно и на войну.
«Сволочная война, сволочной мир», — мысленно проклинал он, проклинал от бессилия, от невозможности не убивать в этом мире… Только сейчас Федерико почувствовал, кем сделалась для него — незаметно, день за днем — эта русская Лена, единственное привязавшееся к нему существо: лишь любимой сестре можно было обещать то, что он ей обещал, а еще — невесте, — он почувствовал себя вроде как обручившимся с Леной. И он всматривался в нее так, будто спрашивал: «Откуда ты взялась?.. Кто ты?..»
А Лена сделалась сейчас даже красивой. Федерико не сумел бы сказать, что в ней появилось нового: он видел то же простенькое личико, те же высветленные солнцем, спутанные волосы, ту же стебельковую талию, те же маленькие груди, слегка приподнимавшие кофточку. Но все это неуловимо преобразилось в какое-то розовеющее совершенство… Никуда не делись эти рыженькие веснушки на носу, родинка под ушной мочкой, царапины на пальцах, обломанные ноготки, но и они наполнились для Федерико прелестью.
— А если ты не убьешь меня, мы будем долго жить… Интересно, — перебила себя Лена, — если бы Ромео и Джульетта не убили себя, какими бы они стали в сорок лет, в семьдесят? Может, они и умерли, чтобы не состариться.
— А какая у тебя тайна? — спросил Федерико. — Ты мне говорила.
— Ах, это не тайна! Я хотела сказать, что тоже иду вместе с вами… Вы возьмете меня? — Она ждала, что ее решимость, во всяком случае, произведет на него впечатление.
Но Федерико ничуть не удивился: конечно же, Лене надо было уходить… Это подразумевалось теперь само собой.
— Мы только подождем Войцеха, — сказал он.
— Мне ужасно жалко тетю Олю, она такая старенькая… — Тыльной стороной кисти Лена провела по щекам. — Что это со мной? Вся горю почему-то…
Федерико рывком встал, прошелся по комнате — большой, взлохмаченный, крупные космы смоляно-черных волос осыпались на его лоб, на шею — и взял свою винтовку: он подумал, что дольше оставаться здесь ему не следует.
— Уже уходишь? — У Лены упал голос. — Но ведь мы еще не поговорили.
— Я буду близко, не бойся, малышка! — сказал он.
И вдруг она звонко, по-русски, задекламировала из своей лучшей роли, невольно ей пришло на память:
Прости, прости.
Прощанье в час разлуки
Несет с собою столько сладкой муки,
Что до утра могла б прощаться я.