У гостей, после того как был утолен первый голод, разговор пошел живее. Однако ответа на свои главные вопросы: что будет со всеми завтра, отступится ли это ужасное чудовище — бой от их города, есть ли еще надежда на спасение, Мария Александровна все не слышала. Люди из боя как бы даже уклонялись в своих разговорах от определенного ответа… Застуженными голосами они нахваливали угощение, благодарили хозяев, а между собой разговаривали так, словно их и не очень интересовало это завтра. Порой Марию Александровну даже ставила в тупик обыденность их слов, раздававшихся в ее вечной, плотной — ни щелки, ни лучика — тьме; слова были такие:
— Интересно мне знать, что моя старуха сейчас? Спит уже, наверно…
— Отсыпь, браток, на завертку. Соскучился я по куреву — страсть!
— Ох, славяне, до чего ж я о бане мечтаю!
— Ну, поел я, отогрелся… Картошка точно сахарная.
— Сказано тебе: «пионеров идеал».
— А книг тут у них богато. За всю жизнь не перечитаешь…
И сердце у Марии Александровны испуганно заколотилось, когда с противоположного конца стола чей-то крикливый голос проговорил:
— Ничего… Поляжем и не прочитамши.
Боец, вспоминавший о жене, рассмеялся глухим смехом.
— Для пули образование ничего не значит, это ты угадал, — отозвался он.
Но вот кто-то рядом, молчавший до сих пор, вдруг, точно очнувшись, выкрикнул:
— До чего ж они в огне смердят! Я про тапки. Меня дымом от одного накрыло…
— Три их сожгли ополченцы, — сказал боец, мечтавший о бане. — Орлы все-таки.
— Два… — поправил боец с крикливым голосом.
— Я лично свою трехлинеечку лучше уважаю, — сказал кто-то еще. — А эта самозарядная, образца сорокового года, чересчур ухода требует.
Будто искры от невидимого костра, проносились в черной, слепой ночи Марии Александровны эти случайные фразы и гасли, исчезая раньше, чем она успевала что-либо понять в их летучем свете. Более добрым показалось ей то, что интендантский командир, этот бойкий молодой человек-шарик, рассказывал Сергею Алексеевичу. Работа на реке сильно подвинулась, по его словам, и завтра к полудню примерно сожженный мост должен быть восстановлен.
— Завтра будем всех переправлять, — своим легким тенорком пообещал он. — Эвакуируем госпиталь, а также местное непризывное население — женщин, ребятишек. Немецкой авиации при данной погоде можно не опасаться.
— Приложите все усилия, чтобы начать переправу утром, — сказал Сергей Алексеевич и добавил: — Я, кажется, недооценил вас, товарищи фуражиры.
Вскоре он поднялся, сказал: «Я еще вернусь. Спасибо, дорогие дамы!» — и куда-то пошел вместе с командиром, который пил много чаю.
Заскребли по полу отодвигаемые стулья — гости начали расходиться. Встала Лена, за нею — Федерико, и внимание Марии Александровны перенеслось на этих молодых людей. Разговаривали они на французском языке, которого она не знала, но тем не менее их разговор ей не понравился. Лена в ее звуковом мире была хрупкой пикколо — наименьшим по величине и самым высоким по звучанию музыкальным инструментом. И диалог Лены и Федерико показался Марии Александровне диалогом пикколо — крохотной флейты — с автомобильным сигналом. Флейта чисто и звонко — невыносимо звонко о чем-то просила, а автомобильный гудок хрипло рявкал и похохатывал, как только и может, вероятно, похохатывать гудок.
Лена и Федерико перешли из библиотеки в зальце, и кто-то из оставшихся еще за столом проговорил с тоской в голосе:
— Колосок пшеничный!
Конечно, это относилось к Лене — к кому же еще? — не к Федерико же! Потом, обращаясь к Ольге Александровне, тот же печальный голос словно бы попросил:
— Уходить вам надо, хозяюшка! Вы же на самой передовой…
И тут Мария Александровна услышала то, чего так боялась: боец, мечтавший о бане, объявил с непонятной, дерзкой веселостью:
— Завтра фриц обязательно опять полезет! Это как дважды два. Будь готов, Иван Петров!
— Наш Коляскин уже готов, — отозвался крикливый голос на противоположном конце стола. — На моих глазах его — весь живот разворотило. Бояджан тоже готов. Скворцов готов, младший сержант.
Кто-то переспросил:
— Скворцов? Мы же с одного района.
Наступила короткая тишина… И Мария Александровна опять уловила шаги на чердаке: медленные, мягкие. Можно было подумать, что там бродит кошка, если бы в этих шагах не чувствовалось тяжести. Но кто он был, этот человек, и как он туда попал?
Сестра Оля пошла провожать гостей, а Настя принялась убирать со стола; с дребезжащим звоном падали в миску ножи и вилки. И под этот аккомпанемент раздался голос интендантского шофера с птичьей фамилией.
— Настя, — позвал Кулик, — Настя, не узнаешь, что ли?
После долгого молчания та спросила:
— Тоже воевали сегодня? Что у вас с рукой? В крови вся…
— Бревном садануло… Мы на мосту были, на переправе, — ответил Кулик. — Да чего там… Ты-то как?
— А так… Веселилась до упаду.
— Настя!.. — с виноватой интонацией вновь позвал он.
— Скоро двадцать два года, как Настя, — сказала она.
— А я об тебе весь день думал, — он утишил голос до шепота. — Не веришь?
И опять наступило молчание, только звякали тарелки в руках Насти.
— Обмыть надо руку и завязать, — сказала она. — Пойдемте, я вам завяжу.
Она пошла с тарелками, и Кулик потопал за нею.
Мария Александровна тоже вышла в зальце, а затем в коридор. По дому, где все вещи годами не меняли своих мест, она передвигалась совершенно свободно. Лены и Федерико ни в зальце, ни в коридоре уже не было, и она подумала, что следовало бы поискать племянницу. Но тут над ее головой, на чердаке, что-то упало и рассыпалось, словно разбилось. Кто-нибудь другой, может быть, и не расслышал бы этих слабых стуков — ее они не столько встревожили, сколько раззадорили. И Мария Александровна захотела выяснить наконец, кто же это так неловко хозяйничает наверху? А то, что взбираться наверх ей пришлось бы сейчас в полной темноте, не имело для нее, естественно, никакого значения. В сенях она услышала музыку, доносившуюся с чердака, — милую, старинную, хорошо знакомую ей мелодию, которую вызванивали колокольчики. И это привело ее в полное изумление.
Тринадцатая глава
Возвращение блудного сына
Враги
1
Младший Синельников, Дмитрий Александрович, вернулся в родные места… Он не мог еще сказать, что это овладевшее им в последние годы желание исполнилось именно так, как ему воображалось, но то было лишь вопросом близкого времени. Ему опять повезло, как везло в жизни всегда, в чем он сам, по крайней мере, не сомневался…
Все произошло без особенных затруднений и почти неожиданно. После недавней командировки на швейцарскую границу, где ему пришлось участвовать в хлопотном деле — в похищении некоего немецкого эмигранта-антифашиста, он мог и не попасть сюда, на Восточный фронт. Его начальство Geheime Staatspolizei[27] намеревалось вначале послать его в Африку, в армию Роммеля, что также не сулило большого удовольствия: там, в пустыне, можно было сейчас изжариться. И с этим намерением начальства не согласилась, как видно, его удачливая судьба. В последний момент все переменилось, он получил другое назначение и, очутившись в России, в штабе армий «Центр», уже сам напросился на эту второстепенную операцию.
…На рассвете, после удачного, кучного приземления, когда его небольшая группа вся собралась и парашюты были закопаны, он вывел ее на опушку Красносельской дачи — он помнил этот на редкость красивый бор, мощную сосновую колоннаду. Отсюда были уже видны сады и крыши городской окраины, и отсюда он, даже без бинокля, рассмотрел в осенней, просквозившей листве длинную, с тремя печными трубами, покрашенную суриком крышу. Утро стояло росистое, пахло хвоей и, чуть уловимо, хлебным квасом, запахом палых, намокших в росе листьев — по опушке росла лещина. И словно бы хмель ударил в голову Дмитрию Александровичу — он был дома, почти что дома! Через какие-нибудь полчаса он мог увидеть свою дочь, которую никогда не видел, своих сестер — Олю и Машу, что сулило нечто неиспытанное, нечто из мира тех странных отношений, которыми, в общем-то, живет большинство людей и которые называются любовью и добром. Словом, его ожидал праздник, а праздника он и искал, заскучав в своих буднях, где все уже было испробовано и обычно.