— Федерико, я должна… у меня есть секрет, — волнуясь, сказала Лена, когда они вышли из библиотеки в зальце.
— Ого, у тебя завелись секреты… Ты становишься большой. — Федерико презрительно усмехнулся.
Все в его душе кипело… И та доброта и любовь, что были разлиты в этом доме, подогревали его злость — Федерико не мог простить доброте ее слабости… Ему не в чем было упрекать себя! — он мстил за ее обиды везде, где он воевал. Но он уже не верил в смысл доброты: побежденная на его родина, преданная в Испании, она терпела поражение за поражением и в этой северной, такой огромной стране. И разве сама воплощенная доброта — люди, приютившие его здесь, эта русская, влюбленная в него девчонка, не были завтрашними жертвами нацистов?! Лишь случай пощадил их сегодня… Доброта сама по себе ничего не стоила, если не была подкреплена превосходством в авиации. И в душе Федерико поднималось саднящее чувство, которое можно было бы выразить словами: «Так вам и надо — и хорошим и добрым!.. Если не можете постоять за себя — погибайте!»
— Тебе смешно, а я criminel, — звонким голосом проговорила Лена, — criminel[29]. Я правильно сказала? — перебила она себя.
Вообще-то ее успехи во французском языке за одну неделю были просто необыкновенными, правда, она очень старалась: французский словарь все эти дни был ее настольной книгой.
— Ты типичная criminel, — буркнул Федерико.
— Моя тетя Оля!.. — воскликнула Лена. — Что будет, когда тетя узнает про меня? Я не смогла ей сказать…
Лена собралась объявить Федерико, что она уходит из дома, вернее, бежит тайком, вместе с ним. И это было почти то же, что объясниться в любви… Краснея от волнения, она чувствовала себя, как в жару, даже уши у нее пылали.
— Пойдем, нам надо поговорить… Тут неудобно, — сказала она.
В зальце укладывались на ночь солдаты, а Ольга Александровна ходила среди них, откидывая гордо голову, и раздавала подушки, одеяла, белье, фуфайки — она опустошила все свои хранилища.
— Куда же мы пойдем? — спросил Федерико.
— Хочешь, пойдем ко мне? — храбро сказала Лена.
В коридоре, освещенном лишь слабым светом из кухни, тоже были люди — стояли, проходили. Из комнаты тети Оли вышли Сергей Алексеевич и старший лейтенант, командир ополченцев; с ними шел и польский товарищ Войцех Осенка. Задержавшись возле Лены и Федерико, Осенка сказал, что к утру он вернется и что его обязательно надо подождать. Лена перевела это Федерико, и тот насмешливо кивнул:
— Bon voyage![30]
А Осенка учтиво пожелал:
— Dobranoc[31], панна Елена!
И даже козырнул ей…
Из зальца протопал тяжелыми ботинками мальчик-солдатик, которого привезли с собой интенданты; на нем была уже вязаная кофта Ольги Александровны.
— Почему не спишь, Гриша? — окликнула его Лена. — Тебе надо спать.
— Я попить, сестрица! — ответил он.
И это «сестрица» ново и радостно отозвалось в ней… Их старый дом словно бы раздался в стороны, стал домом для всех, кто нуждался сегодня в нем, — тут и спали, и ели, и совещались, и перевязывали раны, и баюкали младенца… И все добро, что имелось в доме, что было накоплено за многие годы и бережно хранилось, все и обесценилось сразу, и одновременно словно бы выросло в цене, потому что служило теперь каждому, кто входил в дом. Ничего решительно не было жалко ни для кого — тетя Оля точно вошла во вкус этого расточительства. И ни с чем не сравнимое чувство легкости и освобождения доставляло оно самой Лене. Ей хотелось оставить для себя одной только свою любовь.
Завидев в коридоре у стены еще два знакомых лица: длинное, вытянутое книзу профессора-ополченца, похожего на Александра Блока, и толстощекое, с редкой, точно поклеванной бородой — нового интендантского шофера, Лена улыбнулась от переполнявшей ее сейчас симпатии ко всем, кто ее окружал. И она удивилась: оба были заметно не рады, когда она и Федерико подошли к ним… Федерико чиркнул спичкой, закуривая, и профессор взглянул так, будто они им помешали; шофер замигал ресницами и отвернулся.
— Да, Лена… вот что… — досадливо проговорил профессор. — Собирайтесь, поедете завтра с нами… Наш командир говорил с вашей тетей. До Ташкента не довезем, а куда-нибудь доставим.
— Я вам ужасно благодарна за приглашение. Но я, наверно, не смогу воспользоваться вашей любезностью, — сказала Лена и не удержалась: — Bon voyage!
Перед дверью в свою комнату она оглянулась на Федерико: он стоял большой, весь черный, и она запоздало заколебалась, вернее, ей нужна была эта остановка, чтобы укрепиться в своей решимости… В комнате было темно. Лена осторожно двинулась к лампе, и тут же твердая рука Федерико легла ей на плечо.
— Это ты? — спросила она, хотя можно было и не спрашивать.
А его твердые пальцы перебрались ближе, к ее подбородку, и она вдохнула запах табака и ружейного масла.
— Это ты? — слабо, шепотом повторила Лена. — Зачем?.. Не надо.
Она вся сжалась, как от холода, но мысленно приказала себе: «Пусть, пусть… Ты ведь любишь его».
В ту же секунду Федерико ее отпустил. Он и сам не знал, что толкнуло его к ней; просто не подумал и обнял в темноте, как обнимал других, — он был уже недоволен собой.
— Есть у тебя свет, малышка? — спросил он.
«Ну конечно!.. Он считает меня ребенком», — упрекнула себя Лена.
Она долго не могла зажечь лампу, словно забыв, как это делается, и чуть не уронила абажур, когда надевала.
Федерико стащил с плеча свою винтовку — полуавтомат, прислонил к стене, сдвинул с живота на бок револьвер, засунутый за пояс, плюхнулся на диван и огляделся: в комнату Лены он попал впервые.
Это была довольно большая комната, вся в синеньких букетиках на обоях и в бесчисленных фотографиях, приколотых кнопками везде, где только можно: над диваном, над деревянной кроватью, по обе стороны настенного зеркала в ореховой раме, над стареньким секретером, заменявшим стол. Образы прекрасных женщин с деланно-приветливым выражением лиц и красавцев мужчин с демоническим или глубокомысленным выражением населяли во множестве комнату — то были знаменитые актеры и актрисы. И взирали они сегодня на страшный беспорядок, следы поспешных сборов: смятая постель была не покрыта, чулки свисали с подлокотника кресла, и у кровати на коврике валялась туфелька, похожая на опрокинутый кораблик.
— А это твои les jouets?[32] — спросил Федерико, показав кивком на вдвинутый в угол треугольный шкафик красного дерева с остекленными дверцами. — Твои куклы?
И он захохотал своим ужасным хохотом, напоминавшим сухой стариковский кашель.
В шкафчике действительно были Ленины куклы — все, подаренные ей, начиная с первой елки, а потом во все дни рождения. Они теснились на полочках — разряженные, в шелковых платьях, и самодельные, тряпичные, в ситцевых косыночках, — целое большое кукольное общество, со своими аристократками и плебейками, а наверху на шкафчике, растопырив толстенькие ручки, уставившись перед собой фарфоровыми глазками, сидела кукла-великанша, в голубом атласе и белокурых локонах.
— Ты еще в куклы… с куклами?! — Федерико хохотал, кашлял и никак не мог успокоиться.
Лена — она торопливо прибиралась, набросила на постель покрывало — попыталась было возразить:
— Теперь уже не играю. Ну что ты?..
Но он бурно веселился, раскачивался, хлопал себя по коленям, и Лена тоже стала смеяться.
— Ну да, да! — закричала она. — Ну и что? Ну, играла… Это был мой театр!
— Театр… — повторил Федерико — Это был твой театр…
Он вдруг разом умолк и посмотрел на нее долгим и, показалось ей, недобрым взглядом.
А ему пришло в голову одно воспоминание об Испании; иногда оно возвращалось к нему во сне… Кончился бой, его батальон выбил из деревеньки фалангистов, те бежали, и он приковылял в крайний домишко — пуля оцарапала ему колено, — чтобы обмыть ралу… Там он увидел на полу мертвую женщину: ее крестьянские руки с большими, загорелыми кистями были раскинуты, юбка задрана на живот, а низ живота и тощие белые ноги были измазаны кровью. В плетеной колыбели, подвешенной к потолочной балке, лежал голенький, как Христос в яслях, младенец — странный младенец… Федерико не сразу понял, что с ним такое: вместо головы у него было нечто, похожее на раздавленный круглый плод граната — ему прикладом размозжили череп. И тоже какие-то игрушки: трещотка из высушенной тыквы, деревяшка, обернутая тряпочкой, валялись на каменном полу, среди окурков.